Аким с Васяткой сидели в саду, за тем самым столом, где их угощали таким вкусным молоком со свежим мягким хлебом и разглядывали книгу.
Причём Аким так внимательно листал страницы, словно первый раз в жизни видел этот не новый уже томик в мягкой обложке.
— Стихи и поэмы Некрасова, — произнёс он, любовно погладив страницы, и протянул книгу новому другу. — Сколько тебе лет, — поинтересовался он, подпустив басистые нотки в голос.
— Пятнадцать, — ответил Василий, с интересом читая складные такие строки.
— Мне тоже, — оглянулся Аким на шорох травы.
К ним шёл пухлый, тёмно–рыжий перенёк, с аппетитом и, не морщась, уминавший зелёные и мелкие ещё яблоки.
— Мой младший брательник, Сёмка, — представил подошедшего Василий.
— Пожевать чего у вас нема? — даже не глянув на книгу, произнёс тот и тяжело отдуваясь, потопал к дому, по пути завернув на плантацию клубники.
— На два года младше, а весит больше, чем я, — то ли похвалил, то ли осудил обжору старший брат.
— Меня младший тоже ростом догоняет, такая молодёжь пошла, — по- взрослому солидно повздыхали друзья.
— За книжку спасибо, — пожал руку новому другу Василий, — айда на сход сгоняем, сейчас тятька туда пойдёт. Послухаем, что да как в Рубановке, а Помидорчик у нас побудет пока, авось братец его не слопает, — засмеялся новый товарищ.
Наступило то время, когда со скошенных полей гнали коров, и на улице раздавалось мычание и щёлканье кнута.
Умаявшиеся за день мужики мирно сидели на брёвнах под ракитами на гнилой завалинке крайней избы, возле выгона. Вспыхивали огоньки самокруток и текла неторопливая речь. По дороге, скрипя колёсами, ехали запоздавшие возы со скошенной рожью.
В тёплом воздухе стоял душистый запах цветущей зелени и парного молока.
Старосте, для ради уважения, Гришка–косой, хозяин покосившейся крайней избы с прелой соломенной крышей, вынес расшатанный табурет с плохо пригнанными досками сиденья, и Ермолай Матвеевич старался не раскачиваться, дабы не защемить в щелях драгоценное своё мягкое место.
— Второй раз уже вас, аспидов ленивых, собираю, бурчал староста начальскую речь, а воз, в колесо его.., и ныне там…
Серьёзную обличительную речь он пока не начинал, поджидая задержавшихся на дальнем выгоне мужиков.
— Ды–ы–к, жатва началась, какой мосток чичас, — на правах хозяина табурета и по–совместительству, самого умного, как он считал, мужика, вякнул Гришка–косой, повернув бельмоватый глаз в сторону своей завалинки.
Но его никто не поддержал.
«Заработался, чалдон, — хмыкнул Ермолай Матвеевич, — табурета починить не могёт, того и гляди чего–нито отщемишь», — старался сидеть ровно и зря не расшатывать мебель, наблюдая, как его работник суёт в нос кузнецу — обросшему чёрной бородищей здоровенному мужичине, ржавую петлю.
— Ну чего ты эту ржавую страмотень мне в морду тычешь, — повернулся боком на бревне кузнец, запахивая пиджак на голом животе, — щас так тыкну, до утра не просморкаисси, — зло разглядывал ржавую железяку. — Ты сначала стаканом с первачом мне в харю ткни, — прикидывал объём непосильной работы, — а после требуй, — с некоторой опаской покосился на малорослого старосту.
«Кажись, отнекивается, чёрт горелый», — повернулся в его сторону и взвыл, прищемив ягодицу Ермолай Матвеевич.
— Да сделаю, сделаю, — взял петлю кузнец, и сунул за голенище короткого, прожженного сапога, обтерев потом руку о мятые дырявые штаны, — чего орать–то… Во привычка у народа, чуть что — сразу в крик, — беззлобно ворчал он, поглядывая на старосту.
— А погоды ноне ласковые, — затронул важную тему сидевший с краю бревна Семён Михайлович, по прозвищу Хован — аккуратный, хозяйственный мужик, одетый в чистую рубаху и новые сапоги, чем вызывал зависть односельчан.
— Да-а, — единодушно поддержали его, дружно выдохнув едкий дым самосада.
— Самая ядрёная страдная пора! — развил общую мысль косоглазый умник, переступая с ноги на ногу, потому что замёрзли босые ноги, и радуясь, что все согласно кивают головами. Хотел улыбнуться, но передумал, узрев единственным своим, но зорким оком, обиженное лицо выглядывающей из калитки супружницы.
«Вечно всем недовольна, халда стоеросовая, и чего высунула штемпель свой почтовый», — независимо отвернулся в сторону леса, чтоб не испортить настроение от вида жёлтого, долгоносого лица и тощей фигуры любимой.
В этот самый момент вся честная компания отвлеклась на двух баб — пожилую и молодую, целеустремлённо гоняющихся за коровой.
«Во, беспокойная скотина, — привстав, повернулся в сторону намечающегося развлечения и снова благополучно усевшись на зловредный табурет, стал размышлять староста, — вместо того, чтоб послушно идти в хлев, как подобает сытому, благоразумному, воспитанному животному, выкобенивается почище кузнеца, стерва брыкливая», — с удовольствием, как и весь сход, наблюдал за улепётывающей в другую сторону от дома рогатой бузотёркой.
Наглая бурёнка на бегу исхитрилась сорвать сочную траву у плетня и, радостно замычав, понеслась вдоль улицы, веселя детей и собак.
— Ух! Мать её в копыто, — вскочил с табурета забывшийся староста, потирая защемленную ягодицу и в сердцах пиная шкодливую развалюху.
Гришка–косой и Митька, удачно и на халяву сбагривший кузнецу ржавую хреновину, подумав, что это команда к действию, наперегонки понеслись ловить захотевшее любви животное.
— Да это никак тётка Клавдия с дочкой, — задумчиво произнёс бывший солдат Егорка, стоявший неподалёку от старосты и опиравшийся на толстую сучковатую палку двумя ладонями и подбородком.
«О-о, пехтура списанная, всё от ружья отвыкнуть не может, дрынюгу заместо него таскает, — покосился на Егора староста. — Хотя, конешна, и палка в год раз стрельнуть могёт».
— Ну, точно оне! — чему–то обрадовался солдат, наведя на корову палку и прицеливаясь. — Степан, лапти смазывай, да бабе своей беги помогать, — посоветовал невысокому мужику с красивым лицом и аккуратно стриженой бородкой.
Тот, ничего не ответив, спокойным шагом направился в сторону потерявшей от страсти к быку Борьке разум, бурёнке.
Все с интересом глядели за актом пленения буйной влюблённой скотиняки.
Из соседнего, тоже невзрачного дома, услыхав шум, опираясь на костыль, вылезла бабка Матрёна. Прежде поискала взглядом своего деда, чтоб удостовериться, блюдёт ли верность.
Старый Софрон, сгорбившись, сидел на бревне, зажав в кулак длинную седую бороду, и глядел в землю.
Уразумев, что в этом деле всё обстоит целомудренно, сделала ладонь лодочкой и стала наблюдать за пленением рогатой животины.
— Быка дюже хочет! — заулыбался бывший солдат, зная, что богомольная старуха плюётся и стучит клюкой даже на воробьёв, ежели видит, что стервецы гоняются за самками.
Уважал он её только за костыль, напоминавший ему ствол ружья.
— У–у–у! Шалава блудливая-я. Право слово — шалава-а, — развеселила мужиков старуха, хлопнув в сердцах калиткой.
Дед Софрон не отвлёкся на происходящее, думая о чём–то своём, близком к бесконечности, теребя бороду и по–прежнему наклонившись к земле.
Запыхавшаяся тётка Клавдия подошла поздороваться и поблагодарить за помощь общество.
— Завсегда рады стараться! — с трудом, через губу, произнёс махонький мужичонка в зимней драной шапке, даже не глянувший в сторону влюблённой коровы.
Первый на селе лентяй. Во всей Рубановке, во всём уезде или даже губернии, не было такого лежебоки. Народ удивлялся, как вообще он на сход припёрся. Кормили его жена и сын. Оживлялся он в единственном случае, ежели имелся шанс выпить. Потому–то иногда, нога за ногу, брёл помогать кузнецу.
Вся деревня до сих пор спорила, как ему прозываться. То ли «Коротенький», согласно размеру от босых ног до лысой макушки, то ли «Ленивец», согласно складу характера. Применяли оба прозвища, соответственно своему вкусу.
— Ныне день Стефана Саввита, а, как известно, Саввит ржице к земле кланяться велит, — произнесла тётка Клавдия.
В Рубановке она считалась специалистом по святым. Знала, каким угодникам следует молиться от засухи, а каким от дождя, какому святому поставить свечку, чтоб мужик не пил.
Услыхав женский голос, из калитки шустро выкатилась бабка Матрёна, являвшаяся ярой завистницей Клавдии, потому как сама не могла запомнить, какой божий угодник от чего помогает. Какой святой отводит мышей, а какой избавляет от грыжи.
— В страду одна забота, не стояла бы работа, — добавила Клавдия.
Шевеля губами, чтоб запомнить премудрость, бабка, прищурившись, выясняла, пялится ли дед Софрон на молодуху: «У-у, кобель, — на всякий случай осудила старика. — Ишь, блудница египетская, здоровше коровы своей титьки отрастила и зад такой же».
Умастив беспокойное сердце мёдом и миром — дед, к её радости, пялился только на землю, приставила к уху ладонь, дабы чего путного не пропустить в речах этой балаболки толстомясой.