Нет уж, будь что будет… По справедливости писарь из него выйдет хороший — грамотный, старательный… По справедливости… Да есть ли она где на свете?.. Вот идет он сколько дней и видит, как толкутся впереди, нанизанные наручниками на слишком короткую цепь, шесть арестантов разного роста, разного характера, разных сил. Почти что ни в одной шестерке не могут приспособиться идти в ногу, наступают друг другу на пятки, бранятся, сильные свободным кулаком бьют слабых, дергают что есть мочи за прикованную наболевшую руку. Сколько мучений, слез, злобы… А ведь многие из них ни в чем не виноваты. Двое, те, что идут в первой шестерке, — крепостные сукновалы, отпущенные своим барином на оброк. У них, сонных, на постоялом дворе украли заработанные деньги вместе с отпускными билетами от помещика. И теперь бредут они на родину, голодные и измученные, примкнутые рядом к цепи… Или вот старик с девочкой отстали по болезни от целой деревни, проданной помещиком «на вывод». Чуть поправились, погнали их по этапу. Так и пойдут до самого Крыма. Если дойдут…
А впереди, в голове партии, целый день гогочут, и ругаются три самых буйных каторжника. Те, как ни говори, душегубцы, сами хвалятся, что немало народу убили и ограбили. Но идут все каторжные вольно, каждый сам по себе. Им, несмотря на ножные кандалы, и черт не брат. Режутся в карты по ночам, норовят своровать в деревнях, на привалах. Что с них больше возьмешь? Все равно второго клейма не поставят, дальше рудников не зашлют. Но есть и среди них двое, что клянутся, будто зря осуждены за поджог и за убийство богатой старухи, когда их и близко от того места не было. Запалил дом и убил будто бы ее же непутевый сын да деньгами, взятыми у покойницы, закупил земскую полицию и суд… Что ж, все может быть…
Огарок у печки давно погас, каторжники улеглись по нарам. Из окошка тянуло крепким ночным морозом, но дышать становилось все труднее. За печкой трещал сверчок, под нарами скреблись и попискивали мыши. Кто-то плакал во сне, жалобно всхлипывая. «Ну, авось все хуже Пскова не будет», — в сотый раз думал, засыпая, Серяков.
Глава II
Тень временщика. «Псковские мощи»
В первый день новой службы писарь, под начальство которого отдали Лаврентия, присмотрелся к тому, как он пишет, и, видимо оставшись доволен, сказал:
— Что ж, этакое и графу не стыдно бы поднести.
А через полчаса, присыпав очередную исписанную страницу песком, указал бородкой пера за окно, против которого они сидели:
— Знаешь ли, кто тут квартировал?
За широкой улицей, по которой проезжали сани и кареты, стоял вместительный барский деревянный дом с мезонином.
— Сам граф Алексей Андреевич! — молвил писарь так значительно, будто показал новому подчиненному главную достопримечательность столицы.
Памятью об Аракчееве была полна вся округа. Здесь он хозяйничал более четверти века — с тех пор, как еще при Павле стал инспектором артиллерии, и до самой смерти Александра, с которой закончилось его беспредельное могущество. Здесь, поблизости от артиллерийского арсенала и Литейного двора, от казарм гвардейской артиллерии, от церкви Святого Сергия — покровителя артиллеристов, поселился когда-то он сам, как помещик среди служб своей усадьбы, в нарочито скромном особняке на углу Кирочной и Литейного. Здесь же, создавая любимое детище «благословенного» императора — ненавистные всей стране военные поселения, — поместил против своих окон, на другом углу, их главное управление. Дальше по Кирочной тут и там, до самой Преображенской, выросли каменные и деревянные постройки, в которых расквартировались различные команды и хозяйственные заведения вновь рожденного ведомства. А в окрестных улицах и переулках, занимая квартиры сообразно служебным местам и окладам, расселись большие и малые чины аракчеевских департаментов — артиллерийского и поселенского.
И хотя двадцать лет назад ушел в отставку временщик, повеления которого — один раз за всю историю империи — официально были приравнены к царским, хотя почти десять лет назад он умер, а военные поселения после восстания 1831 года перестали существовать в прежнем виде, но и в то время, когда начал служить здесь Серяков, оба департамента — их отделения, экспедиции, столы и прочее канцелярское устройство, что было когда-то под графским началом, — существовали на прежних местах.
Мрачный дух покойника неискоренимо витал в этих накрепко прослоенных казенными людьми и зданиями кварталах.
В указанном Серякову писарем доме уже много лет жил преемник Аракчеева, его долголетний помощник, а ныне директор департамента военных поселений генерал Клейнмихель. Но редко кто называл это строение иначе, как «дом графа». В департаменте почти все высшие должности занимали полковники и статские советники, воспитанные в школе Аракчеева, им «выведенные в люди» Если здесь хотели сказать, что чиновник, офицер, писарь опытен в своем деле, то достаточно было слов «Он еще при графе служил» или «Он в эту должность определен покойным графом». Если хотели устранить сомнение в правильности форм делопроизводства, то говорили: «Так заведено еще при графе». Большинство старших чиновников неукоснительно держалось во всем порядков «графского времени». А молодежь, которой с каждым годом все больше набиралось в мрачное здание на углу Литейного и Кирочной, хотя не поминала добром Аракчеева и втихомолку посмеивалась над его почитателями, но не имела в делах никакого голоса.
Некоторые наиболее вдумчивые из этих молодых чиновников и офицеров понимали, что иначе и быть не может, потому что многое ли изменилось в Петербурге, во всей России с тех времен, когда хозяйничал здесь Аракчеев? Ну, не он, так Клейнмихель. Не император Александр, так Николай. Незыблемым осталось крепостное право, по-прежнему были обречены на пожизненную муку солдаты, чиновники всех ведомств так же соревновались в казнокрадстве, и все еще существовали откупа, обогащавшие пройдох и разорявшие простой народ. Чему же удивляться, если все идет, как двадцать, как сорок лет назад и влияние Аракчеева, самого яркого выразителя существующего доныне порядка, так стойко держится в обиходе учреждений, душой которых он был?
Ничто не удивляло и Серякова в этом мире казенных бумаг, строгой субординации и внешнего благообразия. В Пскове он видел все то же, только в меньших масштабах, обо всем этом слышал с детства, как себя помнил.
Но он очень скоро понял, что здесь судьба наконец повернулась к нему лицом. Попав в столичные писаря, он разом освободился от беспросветной строевой службы. По мундиру и в департаменте он оставался солдатом. Начальство, вплоть до самого ничтожного коллежского регистратора, говорило ему, как и всем писарям, «ты», но обращалось довольно вежливо.
Рукоприкладство было явлением редким. Ведь в распоряжении начальников всегда было средство куда более действенное — в виде угрозы перевести в строй солдатом, чему, говорят, бывали примеры. Страшнее этого ничего не могло быть, и писаря, попавшие «на замечание», делались тихи и прилежны до предела.
Служба писарская оказалась совсем не трудна: присутствие продолжалось с восьми до трех часов, с перерывом на полчаса для обеда. Потом свободен, занимайся чем хочешь.
Правда, по закону без разрешения командира «нижнему чину» не положено было никуда отлучаться от своей части. Но писаря — особый народ: кто знает, куда и зачем он идет, не послан ли что доложить словесно или отнести казенную бумагу? Иди себе куда вздумаешь, только не лезь на глаза начальству да соблюдай правила — делай кому полагается фронт, снимай быстро фуражку. Но все же помни крепко, что ты «нижний чин»: мало ли что придет в голову любому встречному офицеру? Спросит: зачем, куда, кто послал? Не сообразишь, как отвечать, — не миновать взыскания.
Серяков, воспитанный в строевой строгости, не был ловок в увертках, боялся оказаться на замечании, старался делать все по закону. Поэтому вышло, что в первые месяцы службы в Петербурге он хорошо узнал только ближние к департаменту кварталы, по которым можно было свободно ходить. Но и здесь, на этом ограниченном пространстве, многое привлекало его внимание, тянуло к себе величавой, не похожей на все, что он видел до сих пор, красотой.
Долго простоял он перед фасадом нового арсенала с его колонным портиком и выстроенными перед ним старинными пушками. В другой раз залюбовался перспективой Пантелеймоновской улицы, замкнутой церковью, воздвигнутой еще при Петре, в память Гангутского боя. Как-то в субботу, сразу после конца занятий, несколько часов просидел, забыв о казенной бане и об ужине, на берегу Невы за старым Литейным двором. На широкой серой глади реки плыли ялики и лодки, стояли на якорях парусники, разгружались у берега барки. По наплавному Воскресенскому мосту шли люди, ехали дрожки, телеги. За мостом прорезывала небо игла Петропавловского собора. Прямо, на Выборгской стороне, вытянулся вдоль берега фасад сухопутного госпиталя. А правее, в зелени садов, виднелись богатые дачи, уходившие полосой к повороту реки, к Охте.