Интересно было ему, недавнему провинциалу, наблюдать многое и в столичной уличной жизни. То промелькнет аристократический выезд, сверкнув зеркальным лаком каретного кузова, раззолоченным гербом на дверце. То проедет эскадрон кавалергардов в белоснежной форме, на отчищенных до атласного блеска рыжих конях. То, громко выхваляя на ломаном языке свой товар, пройдет черномазый итальянец с лотком гипсовых фигурок или шарманщик огласит дворы заунывной мелодией, и Серяков в толпе детей рассматривает пестро одетую обезьянку, сидящую на его плече.
Потом, уже в июле, отпрашиваясь у начальства по воскресеньям после обедни, Лаврентий стал расширять границы своих прогулок. Однажды медленно прошел по Фонтанке от Семеновского моста до Невы, вглядываясь в скупой рисунок чугунных перил набережной, в разнообразные фасады многоэтажных домов. Подивился скромности Летнего дворца Петра, осененного вековыми липами, и наконец вышел к Неве, где надолго замер перед величавой красотой решетки, увенчанной гранитными вазами.
В другой раз отправился по Шпалерной, мимо длинного ряда казенных сараев и казарм, мимо пустого, с запыленными стеклами Таврического дворца к великолепному Смольному собору. В третий раз добрался через весь город до самого Екатерингофа, осмотрел все затейливые беседки и мостики, поглазел на игравших в кегли немцев-мастеровых и едва нашел дорогу обратно. Но так проходили праздники, а будни текли донельзя однообразно.
Ежедневный законный путь Лаврентия в «должность» и обратно был самый короткий. Многочисленные писаря и топографы департамента военных поселений помещались на Спасской улице, в трехэтажном доме против Преображенского собора, арендуемом вместе с соседним у чиновника Лисицына. В верхнем этаже, что отведен был писарям, теснота была крайняя — кровать стояла вплотную к кровати. По стенам размещались полки и подвесные шкафики, кое-где втиснуты столики, табуреты, под кроватями — сундучки. За обеденный стол в комнате нижнего этажа садились в две смены.
Четыре месяца Серяков спал на полу — не было свободных коек. Когда каждый вечер он стлал свое убогое ложе, вытаскивая из-под чужой кровати сенник, раздевался и за неимением одеяла облачался в старый ватный халат, подаренный кем-то матушке, то неизменно находился сосед, повторявший чью-то остроту, сказанную чуть ли не в первый день его появления: «Вот и псковские мощи объявились!»
Должно быть, и вправду, худой, бледный, медленно оправлявшийся от горькой кантонистской жизни, он был похож на изнуренного постом угодника.
О мощах говорилось беззлобно — надо же позубоскалить над новичком! Смеялись и над некоторыми «псковскими» словечками Серякова. Но никого из новых сослуживцев, занятых своими делами, в сущности, нисколько не интересовала жизнь этого бледного молодого солдата. Никого, кроме старшего писаря Антонова, которого Лаврентий запомнил с первого своего петербургского дня по седой голове и по тому, что у него одного из всей писарской команды на мундире брякали две медали — за войну 1812 года и за взятие Парижа.
Однажды, оказавшись за обеденным столом рядом с Серяковым и увидев, как быстро съел он все, что полагалось, Антонов предложил ему свою «добавку» каши и с тех пор стал повторять это ежедневно.
Вечерами, заваривая душистый сортовой чай в собственном чайнике, старший писарь приглашал Лаврентия к своему столику, угощая булками, рубцом, подкладывал, как бы невзначай, лишний кусок сахару и расспрашивал помаленьку о прошлом житье, входя в разные, казалось бы, незначительные подробности — вроде того, откуда взялся такой засаленный барский халат, в котором он спит. А примерно через месяц знакомства, купив себе новое ватное одеяло, отдал свое старое Серякову, сказав:
— Бери, коли не побрезгаешь. Все теплее спать будет.
А Лаврентию стало не только теплее спать под подаренным одеялом, но и легче жить от сознания, что есть в этом чужом, огромном городе с кем поговорить, посоветоваться, кто ни разу не посмеялся над его выговором, не назвал «мощами». «У дяди Антонова племянник сыскался», — шутили писаря.
Сильно печалило Серякова в первые месяцы службы в Петербурге, что не находится никакого приработка по письменной части. А ведь надо же помогать матушке. Большинство писарей занималось в свободное время перепиской, получая немалые деньги — от пяти до десяти копеек за страницу. Но откуда ему взять такую работу? Знакомых в Петербурге не было никого. Товарищи еще мало его знали, да и каждый промышлял про себя. Помогший переводу в департамент писарь Дорогих вскоре был произведен в чиновники и назначен в Главный штаб. А на писарское жалованье, как говорится, не разгуляешься — рубль восемьдесят копеек в треть, то есть в четыре месяца. Да из этого вычитали рубль двадцать копеек на улучшение пищи в артель — спасибо, сытно зато кормили. Оставалось по пятнадцать копеек в месяц на свои нужды. Даже на стирку белья не хватало. Лаврентий сам мыл его в банях Преображенского полка, на ночь расстилал под собой и так к утру высушивал.
Свободного времени оставалось много — целые длинные летние вечера, и пока что в ожидании других занятий он пристрастился к чтению. Еще в Пскове были у него любимые книги. «Онегина», «Повести Белкина», «Героя нашего времени», «Мцыри» знал почти наизусть. А здесь у писарей всегда лежало на полках и столиках много книг, все больше Серяковым не читанных. Давали их друг другу запросто, уж такой был обычай.
Возвратившись из департамента, многие рассаживались в столовой и занимались перепиской для заработка, другие уходили к заказчикам на дом, а то в гости или гулять, так что в большой спальне, или, по-казенному, «каморе», становилось безлюдно и тихо. Присев к одному из окон, выходивших на площадь, Лаврентий читал по многу часов подряд без всякой помехи — счастье, в жизни его ранее не бывавшее.
Потом, как бы насытившись книгами, принялся рисовать, сидя там же, у окна. Начал с того, что открывалось с полюбившегося ему места, — с Преображенского собора с его оградой из трофейных турецких пушек, соединенных цепями. Сделать крупный рисунок позволял лист хорошей чертежной бумаги, подаренный ему все тем же Антоновым. Заметил, что Серяков порой что-то рисует на клочках, на бросовых листочках, рассмотрел один такой клочок и подарил припасенную было для чего-то бумагу.
С первого дня, как Серяков начал рисовать собор, старший писарь стал подсаживаться к нему и из-за плеча безмолвно следить за карандашом. Когда через несколько дней Лаврентий, закончив, подарил ему свою работу, он не отказался, взял и повесил над кроватью. А в ближнее воскресенье ушел днем и, возвратясь, подал Серякову целую трубку настоящей, чуть шершавой рисовальной бумаги и полдюжины отличных карандашей. Наверное, самое малое рубль истратил на такой подарок.
Глава III
Антонов вспоминает. Полковник Булатов
Рисунок собора как-то сразу возвысил Лаврентия во мнении писарей. Многие рассматривали его, хвалили, просили нарисовать такой же «на память», предлагали заплатить. От денег Серяков отказывался — еще в детстве матушка внушила ему, что нельзя брать деньги с товарищей. Он скопировал несколько раз свой первый рисунок в меньшем размере и, отдавая, просил при случае рекомендовать его кому-нибудь для переписки.
Но сближался он все больше, несмотря на разницу возрастов, только с Антоновым. Этому высокому, худощавому писарю было на вид сильно за пятьдесят. Иссеченное морщинами лицо его было сурово, густые бакенбарды и щетина коротко стриженных волос начисто поседели, многих зубов недоставало, и говорил он сипловато, негромко и неторопливо.
Антонов слыл большим докой в счетоводстве, служил в счетном отделении департамента, а Серяков — в отделении военно-учебных заведений, в том, которому подчинялись все кантонисты, так что днем они почти не встречались. До подарка Лаврентию одеяла и бумаги писаря почитали Антонова сухарем и даже скупым, но уважали и немного побаивались. Состоя выборным от команды по артельному довольствию, он зорко следил за точным расходом отчисляемых с товарищей денег, не давая потачки кашевару на закупках приварка и раздаче пищи. Если случалось, что отпущенные от казны крупа или мука оказывались затхлыми, а рыба «с душком», Антонов отправлялся по начальству, и не было случая, чтоб он не добился замены. Целыми вечерами он либо работал где-то на стороне, либо, расположившись в своем углу, считал на счетах и просматривал толстые книги с колонками цифр. Но теперь стал все чаще отрываться от своих занятий, чтобы посмотреть, как рисует его молодой приятель, либо, засидевшись за чаем, расспросить его и порассказать самому что-нибудь из своей жизни, неторопливо попыхивая коротенькой глиняной трубкой. Скоро Лаврентий узнал, что войну 1812–1814 годов Антонов прошел солдатом в лейб-гвардии гренадерском полку. Только после походов обучился он грамоте и счету и скоро так преуспел, что сначала назначили его писарем в своем полку, а потом перевели в департамент.