— А первые кто? — икнул Герасим.
— Один вон в соломе готовый валяется. А второго сейчас работать будем. Ты не напрягайся, вот, выпей винца. Вот колбаска — вражьи кишки, пирог с сучьим потрохом, — ешь, не стесняйся. Круг свиной колбасы действительно лежал на столе, залитом кровью из носа Молодого.
Герасим задрожал крупной, отчетливой дрожью.
Егор вытолкнул в центр комнаты второго, крепкого наблюдателя.
— Я не согласен! Не виновен! — зашелся Крепкий. Его завалили на колени.
— А тебя не спрашивают, согласен ты или виновен. Не торопись отвечать.
Егор рванул на Крепком рубаху. Ворот лопнул, раздирая шейную кожу.
— Тебя, наоборот, спрашивают, как тебя зовут?
— Степан Рябой.
— А чьих ты кровей, Степа?
— Московский жилец, в Белом городе на Лодейной стороне.
— Проверим.
Егор отыскал среди «столовых приборов» длинную кочергу, вынул ее из обожженного бараньего бока и положил греться.
— А кто ж тебя послал следить за умельцами?
Крепкий сжал синие губы. Казалось, еще чуть-чуть, и они срастутся навсегда.
Егор начал методично избивать несчастного, сечь коротким кнутом. Когда кровь потекла по спине темной волной, Прохору стало дурно, и он вышел на воздух, а Смирной понял, что крепыш не поверил в явление Антихриста.
Федор взял со стола сосуд с пивом, подошел к соломенному ложу Молодого и стал медленной струей лить холодный напиток на обморочное лицо. Молодой открыл глаза и стал смотреть, как умирает его товарищ. Сердце у Крепкого оказалось не слишком крепким.
— Готов, — сказал Егор, — больше ничего не скажет.
— Теперь Герасим.
Смирной подошел к причетнику, сел рядом, налил пива в две плошки.
— Прошу тебя, брат. Расскажи все с добрым сердцем. Мы и так почти все знаем, и про архиепископа, и про Крестовое братство, и про твоего покровителя Лукьянова. Мы только что вернулись из Ростова, сожгли там все до тла. Рассказывай, что знаешь, я даже государю доносить не буду. Уйдешь тихо. Слово даю. Зачем ты здесь?
— За библиотекой послан, — горестно склонился причетник.
Филимонов стал быстро записывать имена, события, даты заговора. Особо подчеркивал высказывания Никандра и его людей. После Герасима очень бойко покаялся молодой воин Коломенской общины.
В общем, почти ничего нового не узнали. Стало понятно, что определенной группы заговорщиков выделить не удастся. В той или иной степени идеям и планам Никандра сочувствовала большая часть церковного руководства и высшего монашества. Получалось, что и во дворце, и в кремлевских соборах, и в сотнях московских церквей и церквушек, просто в толпе на улице находятся люди, готовые ударить в спину царю и его приближенным. Жутко!
В конце концов Егор задушил Герасима и Молодого, — обеспечил им обещанный «тихий уход», завернул тела в рогожу, чтобы на рассвете вывезти за город.
Смирной вышел во двор, подобрал бледного Прошку, и они пошли прочь из Кремля, к реке.
Каждый думал о своем.
— Ох, и звери мы, — начал Заливной. Он остро нуждался в оправданиях страшного дознания.
— А? Да, конечно, звери. Понимаешь, Прохор, опасная картина рисуется. Заговор половины народа против другой половины. Причем толпы невинных обывателей легко перетекают из одной половины в другую, — как вода. И никого не схватишь, не казнишь. Надо что-то менять. Но что? Как узнать? Нам вот жалко этих крестоносцев, но правда важнее. От нее зависит жизнь миллионов людей. Не только царя, твоя да моя. Ради этого приходится жечь и душить. По-человечески многих жалко, да деваться некуда.
— Если все так плохо, то пора государю доложить?
— А доказательства?
— Не надо было пленных убивать…
— Ну, и что бы они ему сказали? Что есть заговор? Это все наши с тобой ощущения. Даже те бумаги, что мы собрали, попы так царю объяснят, что мы с тобой виноватыми будем. Да и знает Иван, чувствует опасность. Он хоть сейчас готов казнить без всяких доказательств. Мы должны его направлять, пока есть возможность.
— И куда направим?
— Понимаешь, у меня нехорошее чувство — не выдержим мы в Москве. Сам посуди: каждый день в каждом приходе, на каждом перекрестке идет сплошная проповедь Крестового братства…
— Но не только братства? Остались же обычные священники, добрые пастыри?
— Тут не в пастырях дело, а в книгах по которым они читают. И не разберешь, чем они руководствуются — Типиконом или тайными архиерейскими указаниями.
— Я так понимаю, ты предлагаешь реформировать церковь по правилам Жана Кальвина…
— Что ты, брат, какой в России Кальвин?! Какие реформы! У нас нужно сначала уничтожать, потом строить заново, вот и вся наша реформация. В том-то и беда, что я не знаю, что предложить.
Они постояли на берегу и побрели обратно в крепость.
Прохор тяжко вздыхал.
— Жалко запытанных? — спросил Федор.
— Жалко.
Глава 24. Важнейшее из всех искусств
К концу 1561 года, с приходом холодной погоды страсти немного улеглись. Можно было осмотреться, вдохнуть свежий воздух, аромат осенних, вяленых листьев. Федя подбивал промежуточные итоги.
Царь немного успокоился. Углубился в утешение плоти, нашел себе невесту и думал, не протащить ли ее по монастырям. Однако, Крестовое дело не располагало к монастырским прогулкам. И царь гулял в Кремле.
Вельяна спасала русалочью душу в небольшой обители на Девичьем дворе. Федор успешно навещал ее по вторникам, вывозил в крытом возке в город и за город.
Ярик и Жарик приступили к изучению Часослова в Сретенском приюте, где были памятны успехи самого Смирного.
Книгопечатные попытки Федорова, Тимофеева и Никифорова оказались убоги. Халявщики отговаривались то хмельными, то религиозными причинами. Единственное, что они научились делать уверенно, — это вертеть винт самодельного пресса. Но конструкция была дрянная, деревянная, и резьбовая пара — винт-гайка — перетиралась на второй или третьей странице. Шрифт не выходил вовсе. Никифорову то свинец был плох, то воздух в мастерской тяжек. Пробовал резать из дерева целыми словами — набор то размокал, то пересыхал. Буквы и слова валялись по всей мастерской и составляли с надгробными надписями непечатные сочетания.
Тем не менее, по прохладной погоде печатники работали в поте лица. Как войдешь к ним в палату, самого пот прошибает, — так натоплено. Старший монах — «Федоров» объяснял необходимость тепла тонким устройством печатной давильни. Ее дубовая рама не терпит перепадов температуры. Растолстевший Василий Никифоров — самый здравый из троицы — подмигивал Феде и добродушно бурчал: «Намерзлись в подвалах схимники».
Станок возвышался на большой могильной плите. Федоров и Тимофеев показывали Смирному работу пресса, — правда, пока вхолостую. Они крутили саженный ворот, шаркая ногами по неоконченной белокаменной надписи, — что-то вроде: «Аз воздам, да обрящете…». деревянный винт проворачивался со скрипом и толстенная дубовая плита рывками опускалась на кусок мешковины, подложенной вместо бумаги.
— Надо винт собачьим жиром мазать, а не свиным! — настаивал Тимофеев.
— Я те дам, собачьим! — рычал случившийся на показе Сомов. — Я из тебя самого жир выдавлю!
Все засмеялись. Выдавить жир из тощего Тимофеева было труднее, чем нектар из нетленных мощей.
Сало оставили свиное, — топленое и разбавленное водкой.
Водочный дух стоял в палате постоянно и соперничал с духом портянок.
— Вот это и есть Дух Святой, — шутил Федор. «Монахи» не обижались.
К Рождеству по запросу царя стали готовить пробную печать. Никифоров вырезал деревянную строку «Се славим господа в Сионе а царя в Масковии». Предполагалось прямо пред светлым ликом оттиснуть звонкую фразу раз пять-шесть и поднести листы Ивану и кто там с ним будет. Но пришла беда.
В пятницу 14 ноября, заговляясь перед Рождественским постом, печатники по ошибке выпили «свиную водку» — раствор смазочного сала. От жары и «Святого Духа» их потянуло на воздух. Тут, у входа в мастерские они столкнулись с малым крестным ходом. Иеромонах Акакий — ревнитель нравов в здешнем околотке — вел избранную паству на молебен в Успенский собор Кремля.
Гнусная вышла встреча! Петю Тимофеева вырвало под ноги Акакию, Васька Никифоров непристойно упал — грузно запрокинулся в льдистую лужу. И только Федоров устоял. Он прислонился к воротам, раскинул руки вширь, ухватился за поперечную балку и повис, соблюдая достоинство в страшной муке.
— Распятый! — заголосил из крестного хода юродивый.
Юродивому привыкли верить, ход запнулся, люди начали креститься на Ивана. Некоторые заговленцы стали на колени в лужу рядом с телом Никифорова. Слепенькая бабушка положила к синюшным ногам Распятого узелок с жертвой Успенскому Богу. Не донесла! Срам! Все смешалось! Акакий злобно переминался на фоне кремлевской стены, торчащей в конце переулка.