Человек, лежащий на телеге то ли в забытьи, то ли без сознания, был ему любопытен.
«Ишь ты, — размышлял Кристич. — Взбунтовался голубчик. Против кого? Против самого царя-батюшки! Против железных устоев. А ну как удался бы бунт? Почему и нет? У этих не удался, у других удастся. Что же тогда будет? А будет тогда хаос и светопреставление».
Кристичу хотелось поговорить со злодеем, порасспрашивать. Скука его томила. Да и погода была под стать скуке, сырая, зябкая, промозглая. Кристич знал, что у пленного от желез открылись старые раны, и он, должно быть, терпит сильную боль. А вот поди ж ты, притворяется спящим.
— Эй ты! Чего спишь? Страшный суд проспишь! — гаркнул Кристич для потехи. Возчика и трех полицейских он не стеснялся, они для него были предметами неодушевленными. Сухинов открыл один глаз, в котором не было ни искры жизни. Это был тусклый, как бездна, глаз. Он на мгновение уперся в молодцеватого Кристича и снова закрылся. «Не спит! — подумал пристав с неожиданно нахлынувшей злобой. — Ишь ты! Форс держит».
— Моя бы воля, — громко продолжал он, — я бы таких, как ты, не на суды возил, а вешал на первом дереве. Сначала бы ухи им отрубал, а после уж вешал. Чтобы не вводили людишек в сомнение. Чего молчишь-то, эй?! С тобой говорят!
Сухинов открыл оба глаза, с трудом перевернулся на бок, подтянулся, лег поудобнее.
— Что вам угодно, сударь? — спросил звучным, неожиданно крепким голосом, с легкой усмешкой. Полицейскую душу Кристича эта усмешка резанула, как пощечина. Зато вторая, тайная часть его сознания поежилась от удовольствия. Он симпатизировал людям, которые в плачевном положении имели мужество дерзитъ. Это не значило, что он им потакал. Кристич давно никому не давал потачки и никого не боялся. Он и перед вышестоящими не привык заискивать, чем, видимо, и объяснялось его затянувшееся пребывание в приставах.
— Зря ерепенишься! — сказал он весело. — Двух дней не прошло, а ты вон еле живой валяешься. А что с тобой будет через два месяца, ты подумал? Впрочем, через два месяца тебя, скорее всего, уже не будет. Отмаешься.
Сухинову хотелось курить и пить. Все тело ныло, будто помятое жерновами. Особенно не давала покоя левая рука, дважды раненная, изрубленная саблей и простреленная. Он подсунул ее под себя, вроде так полегче.
— Не хочешь разговаривать, офицерик! — бесился Кристич. — Ну, подожди, заговоришь, да некому слушать будет. Кровавыми слезами умоешься. Узнаешь, как бунтовать.
Сухинов перевернулся на спину и стал смотреть в небо. Телегу подкидывало на колдобинах, и с каждым толчком влажные, темные облака то опускались, то поднимались. «Может быть, этот болван и прав, — подумал Сухинов. — Может быть, это мой путь к последнему пределу. Хоть бы солнышко выглянуло!»
Кристич пришпорил коня, ускакал далеко вперед. На него накатывало иногда. Что-то неясное его манило. Воображения ему не хватало, и умишко был скорченный, чтобы разобраться в себе. Когда на него накатывало, он срывал злость на ком попало, становился опасен, как разъяренный вепрь. В таком состоянии он прикидывался больным и по нескольку дней пил без просыпу. Потом выходил на службу, исполнительный и дотошный, как всегда.
«В бога они, надо полагать, не верят, — думал он о Сухинове во множественном числе. — А уж кто через бога, через веру переступил, тем все дозволено».
На опушке леса Кристич подождал, пока подъедет телега. Сухинов лежал в прежней позе, глаза его были открыты.
— А крест на тебе есть? В бога ты веруешь?! — крикнул ему Кристич.
— Уймитесь, господин пристав, — холодно сказал Сухинов. — Оставьте меня в покое.
— Покоя тебе захотелось?! — заревел пристав. — Погоди, я тебе дам покоя! Ты у меня, злодей, надолго успокоишься. Нехристи окаянные!
В Житомир приехали после полудня. Остановились у трактира, который указал Кристич. Он решил как следует подкрепиться и выпить, дабы пересилить гнетущее беспокойство, не оставлявшее его ни на минуту. Добрый кусок мяса и штоф вина — отличное средство от душевной смуты. Кристич велел одному из полицейских стеречь Сухинова и величественно удалился в трактир.
Сторожем остался маленький коренастый человек с добрым рыбьим лицом.
— Не знаешь, любезный, долго ли нам ехать до места? — обратился к нему поручик.
— Как прикажут, — отозвался служака.
«Это вам как прикажут, а не мне!» — подумал Сухинов. Его колотил озноб, сознание туманилось. Открывшаяся рана на левой руке загноилась. Он понимал, что болен и долго так не протянет. И как только он понял это, в нем проснулся и заклокотал могучий дух сопротивления. Медленно, постанывая от боли, он сполз с телеги.
— Куда, куда, не положено! — засуетился полицейский, подошел к поручику и попытался втолкнуть ею обратно на телегу.
— Прочь, собака! — выдохнул Сухинов, глаза ею сверкнули бешенством. Он поднял над головой закованные руки. Полицейский попятился. Сухинов медленно, скрипя оковами, шел к трактиру, а его страж прискакивал сбоку, бессмысленно повторяя одно и то же:
— Да как же это, да куда же?! Да ведь меня взгреют! Да как же это?!
Иван Иванович пихнул коленом тугую дверь и вошел в комнату, где за столом перед миской дымящегося борща блаженствовал Кристич. Кроме него и трактирщика, в комнате никого не было. Из-за спины Сухинова вывернулся страж и бросился к приставу с криком:
— Я его не пущал, он сам, он сам!
Поручик сделал несколько шагов вперед, гремя по дощатому полу. От сладкого комнатного тепла голова его закружилась, Хотелось повалиться на пол и больше не вставать. Только бы никто не трогал и не мешал.
Кристич, уже выпивший чарку водки, строго выговаривал подчиненному:
— Тебе поручен надзор за важным государевым преступником, ты понимаешь? Это же какое дело. Это значит, что в случае неповиновения с его злодейской стороны, ты должон употребить всю полноту данной тебе власти. Вплоть до открытия стрельбы. А он у тебя гуляет повсюду, как вполне свободный. И даже осмелился забрести в трактир, где я обедаю. Это как мне понимать? Отвечай, морда!
— Перестаньте паясничать, пристав! — вмешался Сухинов. — Я вам заявляю официально, что болен. Мне требуется отдых и помощь врача. В таком состоянии я дальше не поеду.
Кристич на него даже не взглянул, налил стопку, выпил, почмокал губами. Потом нанизал на вилку ломоть осетрины и отправил в рот. Жевал он неторопливо и с отрешенным выражением лица, будто совершал некий религиозный обряд.
Сухинов молча ждал.
— Изволили заболеть? — обратился наконец к нему Кристич. — И ехать далее не желаете? Ай-яй! Вот беда-то. Как же мы объясним начальству, если без вас вернемся? Ведь нас за это не помилуют. Да не трясись ты так, Мотовилов, может, их благородие еще передумают. Кланяйся им в ножки, кланяйся, дурья голова! Умоляй ехать, не вели детушек наших сиротить.
Толстенький полицейский не мог понять: шутит или нет его суровый начальник, и впрямь, казалось, готов был упасть в ноги Сухинову. На его лице изобразилась вековечная растерянность униженного русского человека. Сухинов презрительно скривил губы, но сердце его уже гулко стучало в ребра. Кристич махнул еще стопку, отодвинул остывший борщ и вцепился зубами в сочную баранью кость.
— Повторяю, я болен и мне нужен отдых! — спокойно сказал Сухинов.
— А в яму не хоть?! — огрызнулся пристав совсем другим тоном. — Плетей для взбодрении отведать не хошь? Это можно устроить.
Сухинов, побледнев до синевы, качнулся к столу. Схватил нож и неуклюже двинулся на пристава. Лицо его было искажено гримасой гнева до неузнаваемости.
— Я тебя, каналья, положу с одного удара! — голос его рвался из глотки со свистом. — Всем тварям, подобным тебе, будет наука!
Если бы не оковы и болезнь — конец бы Кристичу. Он успел соскользнуть со стула и откатиться к стене. Насмерть ошпарил его черный кипяток сухиновского взгляда, и показалось на мгновение бедному Кристичу, что перед ним не узник со столовым ножом, а разъяренный ангел возмездия.