— Это наш командир, ты отвечай ему как следует.
Но старик только добродушно кивнул головой, будто ему, хозяину, просто представили гостя.
— А я Обручник Брицис — ремесло, значит, мое обручи делать, потому так и зовусь, а так-то просто Брицис. А вы что? Калмыков гоняете? Доброе дело, бейте этих чертей, гоните их назад в пекло.
— А ты откуда знаешь?
— Видать: с оружием… По весне тут еще одна такая же рать проходила, только с ними были шведские офицеры. Да поздно явились — хутор наверху уже спалили, а люди в лес убежали.
— Так они и должны где-то быть поблизости.
— Нет, тогда калмыки так смело не бесчинствовали бы. Может, где подальше, под Алуксне. Весной последние шведские конники в Ригу ушли.
— Откуда ты знаешь, что последние! Нам говорили, что они где-то тут, а ты сказываешь так, будто сам с ними толковал. Разве ты понимаешь по-шведски?
— По-шведски не понимаю, да зато по-латышски говорю, а у них завсегда толмач с собой. Косуля по низине мимо не проберется, чтоб я не углядел. Я их позвал и рассказал, что татары в холмах, они их, значит, подстерегли на дороге, у опушки, и перебили всех до единого.
— Так вот отчего из лесу так смердит.
— Вот-вот. Первое время я даже в своей норе еле спасался от этой вони. Все лето там волки дрались да выли. А мне за указ шведы оставили мешочек соли да четыре каравая хлеба, я его высушил и доселе еще грызу. В лесу дичи много, иной раз зайца в силок словлю либо косулю — так вот и харчусь.
— И думаешь на зиму здесь оставаться?
— И на зиму, и сколько доведется. Куда же я ускачу на своем деревянном коне? Да и не хочу никуда подаваться: тут я родился и вырос, тут и останусь, покуда люди не вернутся и не начнут обстраиваться.
— А может, и некому будет возвращаться да обстраиваться?
— Будет!.. Латышские мужики всегда будут, не сживут их — я много чего на своем веку повидал, знаю.
— А уж теперь бог весть, увидишь ли еще что — тебе ведь лет восемьдесят.
— Восемьдесят четыре, а только еще поживу, пока люди вернутся. Жду их и работаю — я же сказал, что у меня ремесло есть. Пригнись да загляни в мою берлогу, погляди, сколько я с весны наработал.
Стоявшие пониже, даже не нагибаясь, увидели в землянке около самых дверей две кучи — одна поменьше, другая побольше — добела выскобленных обручей. Говорил мастер уверенно, ни у кого ничего не спрашивая и ничего не опасаясь.
— Теперь оно все порушено да пограблено, а как люди придут назад, доведется им все начинать сызнова. Что для жизни перво-наперво надобно? Крыша над головой, потом посуда — без нее ни человек, ни скотина ни поесть, ни попить не смогут. А разве ж можно посуду без обручей наладить? Нельзя, никак нельзя, вот потому мне и надобно работать, даже когда охоты нет. Эти, что поменьше, пойдут на ведра, подойники, бадейки и маслобойки, а большие — на ушаты и пивные бочки; будет ячмень — будет и пиво. Вот оно как, сынки! Бейте, не жалея, это сатанинское отродье и гоните их прочь с нишей земли! Беда мне с ногой, а то бы я всю округу обходил и уж сказал вам, куда они вчера унеслись и где бы вам на них навалиться.
Что-то очень уж разговорчив этот Обручник Брицис, ратники начали нетерпеливо переминаться. Клав заметил:
— А ты тут огонь разводишь и дымишь, калмыки тебя увидят, как и мы, — тут тебе с твоими обручами и крышка.
— Ничего они не увидят, я знаю, когда разводить.
— Опять же у них собаки, по следу вынюхивают.
— Против собак у меня слово есть.
Произнес он это так серьезно, что ратники переглянулись и заулыбались. Но Обручник Брицис только мельком взглянул на них, как на мальчишек, с которыми о таких делах и говорить не стоит. Затем ратники спросили, нельзя ли тут где-нибудь напиться. Оказалось, что на другой стороне площадки отвесный обрыв и в трех шагах пониже бьет прозрачный ключ. Ополченцы напились, похвалили воду. Обручник гордился своим родничком: даже зимой не замерзает, весной вся шведская рать напилась и коней напоили, а за это подарили ему пику и саблю, чтобы ни один волк не сунулся в землянку.
Мартынь посоветовался с Мегисом и старшими, потом снова повернулся к Обручнику Брицису. Так и так, они ведут с собой отбитого у калмыков пленного, может, он и эстонец, да только такой немощный, что его приходится нести, а куда же это в походе годится? Так вот, не возьмет ли Обручник его к себе, чтобы доглядеть за ним, пока тот не поправится? Старик сразу же согласился; где же им, гоняясь за калмыками, таскать с собой обузу! Когда больного втащили наверх, он внимательно осмотрел его и велел положить у огня, потом шепнул вожаку:
— Едва ли до утра дотянет — вконец замордовали человека. Не тревожьтесь, я ужо вон там у пригорка могилу вырою, ни волки, ни лисы не доберутся.
Дальше ополченцы шли притихшие и настороженные: доподлинно известно, что калмыки здесь проскакали, и, может, сегодня же вечером снова завяжется стычка. Перед новой опасностью и вчерашняя победа уже не казалась такой легкой и блистательной. Два калмыка и три коня — а всего их, может, вот как этих галок, неуловимая, неисчислимая стая… К вечеру недобрые предчувствия стали еще более гнетущими, и повинным в этом оказался потоптанный конем Краукст.
На привал расположились раньше срока — даже двоим уже не под силу было тащить больного. Он не кричал и не стонал, крепился, стиснув зубы, только тихонько мычал. Инта наломала охапку мягких веток, но он не мог на ней лежать, сполз на голую землю и сжался в комок. Нутро его ничего не принимало, даже от воды начиналась рвота. Ратники осторожно отодвинулись — от него нестерпимо пахло.
Одна Инта не отходила от больного ни на шаг. Пострел был отдан под присмотр Букису, но малыш недовольно хныкал и тянулся к своей постоянной няньке. Она же только грозила ему пальцем и продолжала возиться с больным.
— Подтяни колени к подбородку, ежели живот болит, так удобнее. И откинь голову, дышать легче будет.
Краукст откинул голову, но через минуту снова перевернулся ничком и уткнулся лицом в траву. Ратники тихонько посовещались, как с ним быть. Срубили две жерди, сплели из ветвей носилки, но он завопил, едва к нему притронулись. И думать нечего, придется переждать, может, пройдет приступ и полегчает — так переговаривались ополченцы, хотя никто в это уже не верил. Пришло время полдничать. Краукст все корчился, как на горячих угольях, то и дело хватая воздух широко раскрытым ртом. К вечеру он притих, Инта заметила только, что он еще дрожит, верно, мерзнет, и велела разложить огонь. Большой костер развести не посмели, места вокруг не разведаны, как знать, может, где в роще либо в молодняке на опушке и скрываются косоглазые. Наломали сухого валежника, чтобы пламя было поярче, а дыму поменьше, нашли полянку, окруженную кустами ольхи, осторожно перетащили больного туда. Видимо, Краукст все-таки согрелся, он лежал на спине, глядя широко раскрытыми глазами в небо, где за отсветом костра порою поблескивала одинокая бледная звезда. Инта нагнулась и потрогала его лоб, он был горячий и потный.
— Что, полегчало? Поменьше болит?
Но Краукст не ответил, видимо, даже не слыхал. Губы его что-то беззвучно шептали. Инта прильнула к ним ухом и вслушалась. Можно было разобрать только отдельные слова, но она хорошо знала семейство Краукста и всю его жизнь и поэтому догадывалась, о чем он шепчет. Дома у него осталась молодая жена и отец, неведомо почему невзлюбивший невестку. Краукст бранил старика, успокаивал жену и каялся в том, что сам временами был к ней несправедлив, — зимой он съездит в Ригу и купит ей шелковый платок в церковь ходить… «Где уж тебе в Ригу», — грустно подумала Инта и вздохнула.
Почти все уже заснули, когда два ратника, отряженные в караул, подняли ополчение. Привели двух беженцев, по виду немногим лучше эстонца, что оставили у Обручника Брициса, только ноги и язык у них еще двигались. Даже самые заядлые сони повскакивали и протискивались поближе, чтобы услышать новые вести.
Беженцы были родом из окрестностей Педедзе, две недели назад вместе с молодым эстонцем попали в полон к калмыкам. Все время их продержали на каком-то хуторе, верстах в десяти отсюда. Хутор пока что не спален, потому что сами калмыки устроили там пристанище, откуда они и делают набеги или же поблизости на большаке выслеживают беженцев, по глупости не сумевших пробраться лесом. Держали их связанными в разбитом каменном сарае у водяной мельницы. Эстонец пытался бежать, поэтому калмыки его нещадно мучили. Когда он терял сознание под кожаными нагайками, его отливали холодной водой, а ежели и это не помогало, тыкали раскаленным железом, пока опять не завопит. Потом привязывали к дереву и стреляли из лука в него, да не так, чтобы поразить насмерть, а чтобы стрелы только царапали или же втыкались в дерево над самой головой, иной раз прихватывая и прядь волос. Калмыки особенно зверели, когда напивались какого-то вонючего самогона. Завывая, принимались скакать и крутиться волчком, порою дрались между собой и опять гуртом начинали пытать пленника. После всего этого эстонца не оставляли в сарае, так с выбитым глазом и таскали с собой в набеги, привязав его к седлу или к конскому хвосту, и взбадривали кнутом. Когда тот уже не держался на ногах, его, как мешок, перекидывали через конский загривок и приторачивали ремнями. Всадник обтирал об него окровавленные лапы либо грязные бахилы. Вчера никого не было, только один караульный торчал в сарае, прихлебывая свою вонючую бурду и угрожающе скаля зубы на пленников. Лежа на земле, привалившись спиной друг к другу, они не раз пытались освободить руки, но ссохшиеся ремни, затянутые калмыцким узлом, развязать не так-то просто, да только позавчера они целый день берегли, так и не выпив, горшок с водой, хотя жажда томила нещадно. Когда стемнело, караульный, как обычно, присунулся ближе и, сидя на корточках, хрюкал, как поросенок, на которого навалилась матка. Пленники по очереди мочили руки в воде, пока ремни не размякли, и когда одному из них удалось освободиться, он освободил другого — это было минутным делом. Разом накинулись они на косоглазого. Потом выбрались вон. Опасно оставлять следы в лесу, у калмыков были две натасканные собаки, те бы уж их как пить дать догнали, куда ни убеги. Поэтому беглецы забрались в разлившуюся от дождей речушку, на которой стояла мельница, и до рассвета брели по ней вниз по течению. Хорошо, что днем не вылезли из лесу, — забравшись на разлапистую сосну у опушки, они увидели калмыцкую орду, пронесшуюся мимо них лугом в свое становище. До самого вечера беглецы не смели двинуться, затем верст пять проползли по опушке, пока у взгорка не блеснул огонь ополченцев. У одного беглеца была кривая калмыцкая сабля, у другого железная палка с толстым концом, загнутым в кольцо. Вожак кивнул головой.