Сенека некоторое время слушал его, подперев рукой лоб, а потом, взглянув на Лукана, медленно произнес:
– Хвалю твою проницательность, мальчик! Ты, видно, хорошо его изучил. Да, все это действительно похоже на правду.
Галлион долго молчал, потом нерешительно заговорил вновь:
– Ну, вам, должно быть, виднее. Вы оба знаете его намного лучше, чем я. И вот еще что. Кто бы ни поджег Рим на самом деле, виновные уже назначены.
– За этим дело не станет, можно не сомневаться! – усмехнулся Сенека. – Кто же на этот раз?
– Последователи иудейской секты, поклоняющиеся некоему Хресту[131].
– Иудеи? – с недоверчивым изумлением взглянул на него Лукан. – Странно, он же им благоволит. Совсем недавно было дело, когда в Рим привезли их, несколько человек, видимо знатных, в цепях. В чем-то их обвинил прокуратор Феликс. Но всех отпустили, знаю, что тому немало способствовала Сабина. С ними приехал их защитник и держал речь перед принцепсом, по-гречески. Весьма складно говорил, я оценил искусство его речи. Звали его, если не ошибаюсь, Иосиф. Странные все же у них имена! Я обратил на него внимание потому, что он молод, не старше меня. Если теперь их обвиняют, то, возможно, это говорит о том, что Сабина полностью утратила свое влияние.
– Там не так просто! – Галлион отрицательно покачал пальцем. – Если ты думаешь, что иудеи едины, ты ошибаешься! Мне немного пришлось сталкиваться с этим народцем в бытность мою проконсулом в Ахайе. Там я впервые услышал имя этого Хреста. Иудеи привели ко мне одного человека, именовавшего себя его последователем, и стали говорить, что он учит людей чтить бога не по их закону[132]. Требовали, чтобы я осудил его. Будто я знаю, в чем состоит их закон! Я, правда, даже попробовал было вникнуть, благо имеется греческий перевод их священных книг, хотя и безграмотным языком написанный. Но там все какие-то мелочи, какие-то частные предписания, в которых, чтобы разобраться, надо было иметь год ученого досуга, а у меня и без того была уйма всяких дел. Поэтому я их просто-напросто прогнал с их кляузами. Тем более что обвиняемый мне отнюдь не показался злодеем. Помню его: подслеповатый такой, по облику и по речи явно человек с образованием. Да и подумалось мне, что кто бы ни был этот Хрестос – судя по самому значению имени, это должен был быть добрый человек. Скорее всего, он и учил своих последователей быть просто добрыми людьми, минуя все их мелочные правила: многие секты, пока сами не закостенеют, несут в себе здравую мысль. В общем, я сказал, что, если бы была какая-нибудь обида или злой умысел, я бы разобрался, а так пусть сами разбираются. А Хреста этого тоже когда-то иудеи сами нашим властям и выдали, и распяли, как преступника. Лет тридцать тому назад. Потом у них вышла распря, с тех пор одни его почитают чуть не как бога, а другие говорят, что он был обманщик. Вот и разберись, кто там прав, кто виноват. Распятый бог – это, конечно, безумие. Но все же мне не верится, что это последователи Хреста подожгли город. Ну не могу я представить того человека – имени я, конечно, не запомнил – бегающим по дворам с факелом!
– Какая ужасная, мучительная, позорная смерть – быть распятым на кресте! – задумчиво произнес Лукан.
– Конечно, эта смерть ужасна и недостойна благородного человека, – согласился Сенека. – Свободный человек предпочтет любой вид добровольной смерти. При этом какими вратами выйти в иную жизнь – нет разницы. Если ты спасаешься из горящего дома и единственный путь – через черный ход, разве ты отвергнешь на этом основании саму возможность спасения? Иногда даже люди низких сословий, почти лишенные выбора, являют в смерти мужество. Вот запомнился мне пример: перед боем со зверями один из германцев, которых готовили для утреннего представления, отошел, чтобы опорожниться – ему ведь больше негде было спрятаться от стражи; там лежала палочка с губкой для подтирки срамных мест; ее-то он засунул себе в глотку, силой перегородив дыханье, и от этого испустил дух. Скажете: грязно, непристойно, ничуть не лучше, чем быть растерзанным зверями? Однако, умерев таким способом, он показал себя свободным человеком! Но все же бывает, что люди не властны в выборе даже такого вида смерти. И о позоре я говорил бы лишь в том случае, если человек цепляется за жизнь, кого-то или что-то предает, оговаривает ради возможного спасения, не может преодолеть страха. Вспомни, как постыдно окончил свою жизнь Брут, который перед смертью искал отсрочек, вышел, чтобы облегчить живот, а когда его позвали и велели склонить голову под меч, сказал: «Сделаю это, клянусь жизнью!»
– Вот что я еще хочу сказать важное… – добавил Галлион, переждав, пока поток красноречия его брата иссякнет. – Всем нам сейчас надо будет вернуться в Город. Иначе это может быть воспринято как равнодушие к народному бедствию. В Городе сейчас будет много дел…
Так незаметно Полла подходила к последним страницам свитка воспоминаний о своей жизни с Луканом, в которые редко решалась заглянуть.
Давно предчувствуемая катастрофа застала ее врасплох. Она ничего не знала о заговоре Пизона, потому что Лукан ничего не говорил о нем. Все, что она узнала, и то случайно, – это что ее муж ввязался в какую-то опасную затею.
Когда они вернулись в Город, цезарь действительно упрекнул Лукана за «позорное бегство» от общей беды. Доводы поэта, что он не мог дышать задымленным воздухом и точно бы умер, останься он в Риме, не действовали. Нерон холодно простил его, заявив при этом, что прежней дружбы между ними быть не может.
Потом начались бесконечные молебствия, умилостивления богов, лектистернии, селлистернии[133]. В последних, а также в искупительных жертвах Юноне на Капитолии Полле тоже пришлось принять участие. Поднимаясь на потемневший от дыма Капитолий и вместо привычного живого Города видя простирающуюся вокруг черную пустыню с полуразрушенными строениями, похожими на обуглившиеся склепы, матроны не могли сдержать рыданий. Жутко звучал над мертвым Городом их скорбный вопль.
Потом в садах Нерона были устроены зрелища и свершилась расправа над последователями секты Хреста, обвиненными в поджоге. Поскольку Лукан, а вслед за ним и Полла были убеждены в невиновности этих людей, смотреть на их казнь было выше их сил, и в тот день они оба остались дома.
Лукан диктовал жене уже десятую книгу «Фарсалии», описывая Египет, по которому двигалось войско, возглавляемое теперь Катоном:
…Тихой ты гладью течешь: кто, ленивый поток твой увидев,
Мог бы подумать, о Нил, что твоя пучина способна
Яростным гневом кипеть? Но когда ты с обрыва стремишься
Или крутой водопад теченье твое прерывает,
Ты негодуешь тогда, что упорные камни дерзают
Водам пути заграждать; ты пену до звезд
поднимаешь, Все твоим ревом полно; и в грохоте гор потрясенных
Пенная блещет река стесненных волн сединою…
А Полла, записывая эти слова, вспоминала тихий летний вечер в Кампании, профиль старого философа на фоне меркнущего неба и его вдохновенные слова о смерти как о рождении. И почему-то она думала, что души невинно убиваемых в этот час, наверное, тоже уходят туда, где эфир граничит со звездоносным небом, – так Лукан описал уход души Помпея.
Потом в Городе закипели строительные работы. Прокладывались новые улицы, прямые и ровные, возводились новые дома, с утра до ночи над Городом стоял скрип телег-серрак, подвозивших камень, лес и другие потребные для строительства грузы, слышался несмолкающий стук кирок, топоров и молотков, перекликающиеся голоса работников. Постепенно жизнь возвращалась в прежнее русло.
В те же дни над Римом вновь возблистала комета. Она держалась всего несколько дней, но наделала много смятения. Лукан убежденно говорил, что эта комета предвешает большие перемены.
– Ну а как же та, что явилась четыре года назад? – спрашивала Полла. – К чему была она?
– То была весть о начале злодеяний, – ответил Лукан. – Эта же определенно предвещает их конец.
– Знаешь, по-моему, все приписывают комете то, что хотят в ней увидеть, – сказала Полла с раздражением. – Я бы предпочла, чтобы она не предвещала ничего.
– Посмотрим, – небрежно бросил он.
В третий день до ноябрьских нон, как обычно, отмечали день рождения Лукана. Ему исполнилось двадцать пять лет. Приносились благодарственные жертвы богам, совершались возлияния; в доме, украшенном плющом и миртом, собрались его друзья, родные, дядья, пришлось позвать и родителей, которые почти не бывали у них в доме. Полла с неудовольствием заметила, что Ацилия оглядывает, словно ощупывает взглядом, каждый угол в их доме. Мела, как обычно, почти не обращал на невестку внимания. В тот день Полла подарила Лукану старинное издание платоновского «Федона» со схолиями[134] – он давно мечтал его иметь.
Изменения в поведении мужа Полла заметила не сразу. Поначалу ее радовала его откуда-то вдруг взявшаяся бодрость. С утра он куда-то спешил из дома, стал задерживаться в Городе допоздна, но возвращался веселым. «Фарсалию» он совсем забросил где-то на середине десятой книги, и это, похоже, пошло ему на пользу. Головные боли и пугающие сновидения стали редкостью, на покашливание и лихорадочный румянец на щеках сам он не обращал никакого внимания, Полла это видела, но лишь следила, чтобы он не забывал вовремя принимать снадобья.