Не прошло и получаса, как перед домом скользнула проворная тень, быстро распахнула дверь и вошла.
Это была Вица.
Она сбежала в том самом мужском атласном костюме, в котором пела во дворце.
Адрианопольская дорога такая же пыльная, избитая, изрытая колеями, как и дендешская и дебреценская. Но если бы слезы, упавшие на эту дорогу, превратились в жемчужинки, сколько таких жемчугов было бы в мире! И называли бы их, наверно, венгерским жемчугом.
Постоялые дворы, стоящие на окраинах турецких городов, — сущие маленькие вавилоны. Приезжие разговаривают в них на всех языках мира. Понимают ли их хозяева — это уж другой вопрос. Они становятся особенно непонятливыми, когда какой-нибудь привычный к барской жизни путник требует себе комнату, постель и прочие диковинные вещи.
Постоялые дворы, или, как их называют, караван-сараи, одинаковы во всех селениях Востока. Это большие неуклюжие строения со свинцовыми крышами. Просторный двор обнесен со всех сторон каменной стеной в человеческий рост. Но стена двойная; внутренняя ограда ниже и толще. Ее можно было бы назвать лежанкой, но все же это не лежанка, а просто стена с широкой плоской верхушкой. Назвать же ее стеной опять-таки неправильно. Скорее уж это лежанка, ибо ночью путники ложатся на нее, чтобы по ним не прыгали лягушки.
Но турку такое ложе и нужно. На нем он варит ужин, к нему привязывает коня, тут же и спит; если же вместе с ним путешествуют жены и дети, а тем паче если дождь идет, он бросает на высокую наружную стену рогожу или циновку, снизу привязывает ее к кольям, вбитым в землю, — и крыша готова. Главное, что он может не разлучаться с конем. Случись ночью коню удариться башкой о голову хозяина, тот дает ему тумака, но одновременно успокаивается: конь его цел. Поворачивается на другой бок и снова засыпает. Это и есть караван-сарай. Запах сена, навоза, лука, гнилых плодов — приятный аромат для утомленного путника.
Как-то майским вечером в адрианопольский караван-сарай заехали два молодых всадника — оба турка. Одежда их, правда, напоминала венгерскую: узкие синие штаны, синие аттилы[36], подпоясанные желтыми платками, за пояс заткнуты кончары, на плечах широкие, ржавого цвета плащи из верблюжьей шерсти, капюшоны надвинуты на самые глаза. С первого взгляда можно было сказать, что это дэли[37], которые служат под стягом правой веры только во время войны, а вообще живут грабежом. Одежда их только нам показалась бы венгерской. А турок счел бы ее турецкой. И венгры и турки — восточный народ. Но дэли все были турками.
В караван-сарае на этих проезжих никто не обратил внимания. Да и на что смотреть-то! Разве только на повозку, в которой сидели два красивых молодых невольника. И еще на двух добрых пристяжных коней, привязанных к повозке.
Кучер тоже невольник и тоже молодой. Невольники были либо венграми, либо хорватами, но двое из них, несомненно, знатного рода — это видно и по холеным рукам, и по их лицам. Где бы дэли ни захватили этих юношей, они наживутся на них хорошо!
Во дворе караван-сарая толклось много разного люда. Турки, болгары, сербы, албанцы, греки и румыны; женщины, дети, купцы и солдаты — шумный водоворот. Адрианопольская дорога точно Дунай: все вливается в нее. Потому и не удивительно, что каждое утро в караван-сарае вавилонское столпотворение и смешение языков.
Солнце уже клонилось к закату. Люди поили скот — кто коня, кто верблюда. Каждый спешил захватить место на каменной стене — расстилал там циновку или ковер. А у кого не было ни ковра, ни циновки, тащил охапками сено и солому, чтобы камень не резал бока.
Когда оба дэли устроились во дворе, один из них — восемнадцатилетний парень со смелым взглядом — крикнул хозяина постоялого двора:
— Мейханеджи![38]
Из-под крыльца вылез приземистый человек в красной шапке и спросил лениво:
— Что надо?
— Мейханеджи, комната у тебя есть? Я заплачу.
— Час назад заняли.
— Кто занял? Пусть мне уступит, я заплачу.
— Ему ты вряд ли заплатишь. В комнате остановился прославленный Алтин-ага.
И он почтительно указал в сторону каменного крыльца, где на разостланном коврике, поджав под себя по-турецки ноги, сидел черный турок с лицом ворона. Одежда его и два белых страусовых пера на тюрбане говорили о том, что он особа весьма знатная. Рядом стоял слуга с опахалом. Другой слуга приготовлял какой-то напиток. Во дворе суетилось еще человек двадцать солдат в красно-синих одеждах. Это были сипахи — конные ратники правоверных, вооруженные широкими саблями, луками и колчанами. Сипахи хлопотали и варили ему. Один из них стирал у колодца белье аги, другой стаскивал навьюченный на верблюда ковер для постели — дорогой, мягкий шерстяной ковер.
Да, у такого не попросишь уступить комнату.
Оба дэли, расстроенные, поплелись обратно к повозке. Кучер быстро распряг лошадей, напоил их и снял оковы с невольников. Потом он тоже разжег костер на каменной стене и поставил котелок, чтобы сварить ужин.
У молодых невольников не заметно было грусти. Правда, оба турка относились к ним почтительно: ели с ними из одного котла и пили из одной посуды. Невольники были, очевидно, отпрысками благородных семейств.
Ага тоже принялся за ужин. Повар принес и поставил перед ним на ковер серебряное блюдо с пловом из баранины. Ага ел руками, ибо пользоваться вилкой и ножом ни к чему и даже неприлично. Только нечестивые, неверные гяуры едят, сидя за столом, и употребляют столовые приборы.
Справа от дали ужинала греческая семья — двое мужчин, старуха и двое детей. Они, должно быть, торговали шафраном, ибо у мужчин были ярко-желтые пальцы. На другом конце стены примостился кривой, босоногий дервиш. На нем не было ничего, кроме доходившей до щиколоток бурой власяницы, перехваченной в поясе веревкой, на которой болтались четки. Дервиш был без колпака; длинные, кудлатые волосы, завязанные узлом, вполне заменяли ему шапку. В руке дервиш держал длинный посох, украшенный медным полумесяцем. Власяница стала серой от дорожной пыли.
Дервиш присел. Принялся есть жирную говядину, вытаскивая куски из грубой чашки, сделанной из кокосового ореха. Мясо он выклянчил, наверно, у каких-нибудь путников. Чашка была привязана веревкой к поясу.
Так он сидел, ел, следя при этом исподтишка за соседями.
— А вы не приверженцы пророка? — спросил он угрюмо.
Дэли взглянули на него с досадой.
— Приверженцы, и не тебе чета, — ответил один из них — смуглый, черноглазый юноша с лучистым взглядом. — Знаем мы и таких бродячих дервишей, которые больше своему брюху угождают, чем пророку.
Дервиш пожал плечами.
— Я потому спрашиваю, что вы едите вместе с неверными.
— А они уже правоверные, янычар! — небрежно ответил дэли.
Дервиш с удивлением воззрился на юношу. Опустил чашку, вытер жирные пальцы о свою жиденькую бородку.
— А ты откуда знаешь меня?
Дэли улыбнулся.
— Как тебя не знать! Еще с той поры знаю, когда ты был ратником, носил оружие падишаха.
— Ты уже так давно в войсках?
— Пять лет.
— Что-то я тебя не припомню.
— Почему же ты покинул славный стяг?
Прежде чем дервиш успел ответить, со стороны крыльца раздались такие дикие вопли, что кони шарахнулись в испуге.
Вопли издавал ага. Юноши, опешив, смотрели на него. Что с ним? Уж не убивают ли его? Но они увидели только одно: ага весь покраснел от натуги и что-то пьет из фляжки.
— Что с ним?
Дервиш пренебрежительно махнул рукой.
— Не видишь разве? Вино пьет!
— Откуда же мне видеть! Ведь он из фляги пьет.
— Ты не прирожденный мусульманин?
— Нет, друг, я родился далматинцем. Только пять лет назад познал правую веру.
— Тогда понятно, — закивал головой дервиш. — Так вот знай: ага орет для того, чтобы душа ушла у него из головы в пятки на то время, пока он пьет вино. Душа ведь живет у нас в голове и, когда мы помираем, улетает на тот свет. А там, как тебе известно, правоверных карают за выпивку.
— А если душа не виновата?
— Вот и он так же рассуждает: прогоню-ка на минуту душу, и грех ее не коснется. А я думаю, что такие уловки к добру не ведут. Штагфир аллах![39] — И дервиш вздохнул. — Ты вот спросил меня давеча, почему я покинул священный стяг…
— Да. Ты был отважным воином, к тому же и молод еще: тебе, наверно, лет тридцать пять.
Дервиш с признательностью взглянул на юношу. Но потом лицо его омрачилось, и, махнув рукой, он сказал:
— Что стоит отвага без счастья!.. Я был храбрецом, пока был у меня амулет. Он достался мне на поле боя от одного умирающего старого бея. Этот амулет благословил какой-то герой, воевавший еще вместе с пророком. Душа витязя и сейчас помогает в битве тому, кто носит его кольцо. Потом я попал в рабство, и один священник отнял у меня амулет. Покуда я носил его на груди, не брала меня ни пуля, ни сабля, а как только не стало его, раны да беды посыпались на меня одна за другой. Офицеры мои возненавидели меня. Отец мой — знаменитый будайский паша Яхья Оглу Мохамед — прогнал меня. Брат — прославленный Арслан-бей — стал моим врагом. Товарищи ограбили. Несколько раз попадал я в рабство. Счастье покинуло меня…