Но что даст это оповещение, коли все жители волости не подготовятся выступить против недругов? Правда, было наказано каждому мужику и даже бабам помоложе обзавестись оружием, кому чем сподручнее, но выполняли этот приказ не очень-то охотно. Куда охотнее разглагольствовали долгими зимними вечерами о летнем воинском походе; те, кто тогда спокойно сидел дома, знали больше всех. Иной строго осуждал действия предводителя возле мельницы и в последней стычке с татарами, другой, прослышав обо всем этом только краем уха, сочинял целые героические сказания. Сами ратники помалкивали. Эка о своих подвигах и не заикался, только порой горевал о потерянном ножике, бравшем косу точно масло. Выведенный из себя всеобщим равнодушием и даже противодействием, Мартынь отрядил по два человека на каждую волость проверить, что в каком дворе приготовлено для обороны. Известия, принесенные этими людьми, оказались не очень утешительными. В ином дворе находили прилаженную к длинной палке косу, в другом — насадили ножи для забоя свиней на черенки, еще длиннее. Одна бравая девка сунула в изножье кровати навозные вилы. Но таких храбрецов было ничтожно мало, подавляющее большинство приняло проверщиков недружелюбно или враждебно и даже насмешливо. А какой-то обомшелый старикан из даугавцев, хлебая щи, равнодушно выслушал их, потом вытер бороду и сердито кивнул на топорище, видневшееся из-под кровати: надо будет — возьмем да и ахнем, грамоте для этого учиться нечего. В прицерковном краю людей Мартыня еще и облаяли: «Совести у вас нет, ходите, добрых людей на драку подбиваете, лучше бы Клавихе нового мужика подыскали, подаянием жить мало кому охота. Что из ребят без порки вырастет? Сорвиголовы!..» Лиственские проверщиков и слушать не хотели. Сосновский кузнец им не указ, пускай распоряжается барин, у него вся власть в руках… Но барин ничего не говорил, только посмеивался про себя и наказал даже к окнам верхнего этажа замка приделать закрывающиеся изнутри ставни. Горячими сторонниками Мартыня были одни соратники, родичи да старые друзья. Остальных ни таской, ни лаской нельзя было расшевелить: чего ж загодя тревожиться! Вот враг на носу будет, тогда и задумаются. Привыкшие подчиняться только господам, они даже считали себя оскорбленными тем, что теперь ими хочет распоряжаться какой-то ремесленник, какой-то кузнечишка, кому и оберегать-то нечего. Тем приятнее было видеть, как прежде такой тяжелый на подъем Эка стал теперь самым ревностным сторонником и исполнителем замыслов Мартыня, так же как и Лаукиха с сыновьями. Чистое диво, как они за одно лето переменились.
Вечно хмурый, временами даже злой, Мартынь с утра до поздней ночи работал в кузнице. Бил он не просто по железу, каждый удар молота как бы обрушивался на равнодушие и тупость земляков, которым грозит судьба людей, проживавших по эстляндской границе. Мехи пыхтели со свистом, чтобы пламя вздымалось выше и озаряло далекую грозную тьму, которая неотступно сгущалась над Видземе. Справив часть работы — с лета наваленной в углу кучи, — Мартынь опять ковал оружие. Но не было ощущения настоящей тревоги, не было и твердой уверенности в том, что это оружие необходимо и для чего-то пригодится. Тягостнее всего были сомнения: а есть ли прок в том, что он сейчас делает, не правы ли в конце концов эти косные и недоверчивые люди? А что, если сейчас войско царя, а с ним и калмыки ушли из Видземе и мужики понапрасну торчат на Русской горке? Что он тогда ответит тем, кто все время сомневался и оказался самым прозорливым? А главное, его самого стали одолевать сомнения: вдруг он пропустит врага, высматривая только с Русской горки, а тот незаметно подберется совсем с другой стороны. И Холодкевичу, чем ухмыляться, лучше бы рассказать, о чем господа говорят и думают, — пусть и мужик смекнет, как ему быть в это неспокойное, погибельное время. Запутавшись в догадках и смутных предчувствиях, кузнец однажды даже поймал себя на самом гнусном желании, пожалуй, даже на одной только мысли об этом — хоть бы уж пришли калмыки, чтобы этим лежебокам пришлось-таки выбраться из своего логова! Тогда-то уж он не окажется в простаках и обманщиках… Будто в топь он забрел и не знал, как выбраться оттуда! Старый Марцис то и дело вздыхал по ночам, уткнувшись лицом в изголовье, слыша, как сын ворочается, не в силах уснуть до зари.
Зима была снежная, вьюжная, снег лежал, как зола, по дорогам не проехать. Сугробы намело такие, что кустарник да и изгороди едва видны. И все же Красотка Мильда — теперь уже каждое утро — добиралась из имения, приносила кузнецу его выстиранные и залатанные рубахи, прибирала камору и вообще хозяйничала так, точно старая Дарта перед смертью оставила ее преемницей. Мартыню и раньше что-то не нравилось в этих посещениях, а теперь, когда раздражение и недовольство достигли предела, он и вовсе не переносил непрошеную хлопотунью. В особенности его злил старик, который исподтишка ласково поглядывал на Мильду. Мартынь уже давно собирался, да только никак не мог решиться, сказать то, что высказать надо было во что бы то ни стало, пока она не прижилась так, что и не выдворишь. Да и как же это прогнать женщину, желающую тебе только добра? И все же в начале весны это вышло нечаянно и нежданно, само собой, как обычно и бывает. Ранней зорькой, спускаясь к кузнице, Мартынь повстречал Мильду. По колено в снегу, с узелком в руке, она улыбнулась ему так доверчиво, точно он уже обещал ей что-то. Именно от этой улыбки кровь прилила к скулам кузнеца, и он произнес так грубо и резко, что сам вовек не поверил бы:
— Чего ты месишь сугробы, как нанятая! Не желаю я, чтобы ты ходила…
Она так и застыла с еще не потухшей улыбкой, видимо, не поверив ушам.
— Да ведь как же так? Кто ж тогда приглядит за вами, непутевыми?
Простодушный ответ еще больше вывел из себя Мартыня.
— Не твоя печаль, нянек нам не надобно. Не желаю — вот и весь сказ!
Мильда с минуту постояла сама не своя, повернулась, хотела пойти назад, но потом передумала и взошла на пригорок. Там она пробыла не больше минуты и отправилась домой; она шла все быстрее и быстрее, временами вытирая глаза рукавичкой. Старик приплелся в кузницу — видимо, хотел что-то сказать, но, вглядевшись в ссутулившуюся спину сына и опущенный затылок, только покачал головой. Кузнец топтался, как одурелый, мехи злобно пыхтели, стремительно выхлестывая воздух, пламя взметывало пригоршни искр в закопченное жерло.
Синеватые сумерки уже сменились красноватыми. Сугробы осели, только в чащобах леса под ворохом прошлогодней листвы и валежника еще виднелись посеревшие остатки снега. Выпадал он еще дважды, но быстро таял. Вот и нынче снова выпал. Хотя от вечерних заморозков образовалась тонкая корка наста, но разъезженный проселок полон воды, а воздух насыщен невидимой сырой дымкой.
Угли в горне почти потухли — отдавшись своим мыслям, кузнец поздно спохватился раздуть их. Но делать это уже не хотелось, хотя было еще светло и через полчаса поковка была бы готова. Мартынь, чувствуя усталость и отвращение ко всему, бросил молот и стал развязывать фартук. Заскорузлые ладони шаркали по задубевшей коже, и от этого шарканья на душе стало еще муторнее. По дороге прохлюпали сани, вот придержали лошадь. «Еще один заказчик, — подумал Мартынь и отшвырнул горячий кусок железа. — Чего ж это днем ехать, на то он и кузнец, чтобы ночью работать». Он выскочил вон, от злости даже дверь не смог закрыть как следует. Хоть и не вглядывался, но все-таки заметил на дороге сани с двумя седоками, причем один из них сидит впереди у самого передка, словно барина везет. Ездоки были гордые, даже не поздоровались, может, ожидали, что кузнец первым обратится к ним. Но Мартынь и не подумал это сделать; замкнув дверь, он даже и головы в их сторону не повернул. Хотел было броситься за угол вверх по тропке, где днем стекала ручейком снеговая вода, а теперь потрескивал ломкий, хрусткий весенний ледок, но какое-то предчувствие заставило его на минуту остановиться и бросить взгляд на того, кто прикорнул в санях, свернувшись, точно еж под дождем, глубоко промяв мешок для сиденья, подтянув ноги к самому подбородку, обхватив их руками в рукавицах. На нем был латаный мужичий полушубок, нахлобученный на уши треух; желтое лицо, как у богаделенского Яна, обросло тонким шерстистым пухом. Кузнец не мог с места тронуться, не веря собственным глазам, он даже вперед подался. И все-таки это был Курт фон Брюммер, их барон! Постаревший, а может, и больной, но живой и памятный тем, кто запомнил его так же хорошо, как Мартынь. Вот его желтое лицо скривилось в подобие жалкой улыбки, — барон кивнул головой.
— Здравствуй, кузнец! Да, это я…
Он откинул с колен лоскутную полость и выбрался из саней. Мартынь даже помочь не догадался. Барон стоял ссутулившись, немощный, руки без рукавиц сильно тряслись, когда он нашарил кошелек и стал платить вознице. Получив деньги, старикашка поворотил костлявую хромую кобылку в плетеной пеньковой упряжи с дугой, надтреснутой и обмотанной бечевкой у самой холки. Он изо всех сил дергал вожжами и помахивал измочаленной хворостиной, видно, торопился поскорее убраться; а ну, как барин передумает и заставит ехать дальше. Брюммер проводил его долгим взглядом, затем снова повернулся к кузнецу и скривился в жалкой, горестной улыбке. Когда он открыл рот, на месте выбитого переднего зуба некрасиво чернела щербина, — верно, потому он слегка и шепелявил.