Кузнец резко перебил его.
— Пан Крашевский грабителями зовет всех захватчиков, которые распоряжаются в нашей стране. Так оно, верно, и есть.
Курт нахмурился и вновь пристально поглядел на Мартыня.
— Пан Крашевский… да… отчего бы ему так не заявить, ему ни терять, ни отвоевывать нечего… В рижской тюрьме он тоже не валялся… Очень уж вы его слушаете, себе на беду. Никто даже не пришел на помощь, когда шведы меня забирали. Твой родной брат… Ну, да оставим это, прошлого все равно не воротишь.
Барон провел костлявой рукой по желтому лицу с щетинистой бородой, точно отгоняя страшные видения былого.
— Ты, кузнец, верно, думаешь, почему это я заявился к вам в овин и проехал мимо Атрадзена, где правит моя двоюродная сестра? Что ж, завернул я туда, но представь себе, как меня там приняли! Даже в дом не пустили, да, не пустили в дом, даже порога не перешагнул, хотя она смотрела в окно и наверняка узнала. Именно потому и не пустили, что узнала. Допустим, она могла подумать, что я просто сбежал, значит, принимать меня опасно, но ведь не это главное. И у нее, и у старой баронессы на уме иное. Имение у меня отняли, это им точно известно, меня же изгнали. Даже в лаубернской богадельне мне нельзя приютиться, как Яну-поляку. Последний бродяга я, но что им до того, что я повешу торбу и пойду бродить по округе, — это не родственницы и не женщины, а две ненасытные вороны. Да и по родословной выходит, что они мои наследницы, а сам я — человек, лишенный прав и вне закона, хуже покойника — ведь у покойника есть право на земельную собственность в три аршина длины, ее никто не может отнять. Вдова барона Геттлинга и его дочь могут законно унаследовать Танненгоф, мне в Риге уже шепнули кое-что на этот счет. Теперь ты понимаешь, кузнец Мартынь, почему я сейчас здесь и счастлив оттого, что ты не гонишь меня из своей каморы.
Мартынь все понял, только очень уж странными и невероятными казались родственные отношения барона и дело с наследованием имения. Очень уж оно как-то просто и обыкновенно, как иной раз бывает у мужиков. И стыдно стало, когда барон заговорил о том, что его могут выгнать вон, причем и говорит это он, кажется, вполне серьезно. Неприятно смотреть на его полушубок, заячью шапку и обломанные грязные ногти. Отвернувшись, он проворчал:
— И чего вы, право, господин барон, как же это можно гнать… как-никак тут все ваше…
Брюммер покачал головой.
— Тяжело вам будет привыкать к новым владельцам. Вы еще доселе клянете старого Брюммера, а только вдова барона Геттлинга и его дочь по-другому натянут вожжи — узду на вас наденут, пахать на вас будут; в каток они мужиков умеют запрягать…
Он внезапно замолк и произнес совсем иным голосом:
— Что ж ты не предложишь мне поесть? Со вчерашнего вечера ничего во рту не было, только у возницы моего в кармане черствая горбушка нашлась…
Мартынь взволнованно вскочил с табуретки — и как это ему самому не пришло в голову?! Но разве же мог он представить, что барону захочется есть так же, как простому мужику. Обернулся к отцу, сидящему в своем углу. У старого Марциса было такое лицо и такой взгляд, что лучше не подступайся. Мартынь пошел и отыскал все сам. Неудобно было ставить на стол крупяную похлебку, заправленную салом, и полкаравая хлеба хотя и свежего, но темного от куколя. Кузнец сконфуженно потоптался возле стола.
— Не гневайтесь, господин барон, нынче у нас больше ничего нет.
Но барон даже не слушал его. Глаза его так и сверкали, когда он пристроился с березовой ложкой старого Марциса к миске с похлебкой, зачерпывая со дна побольше гущи и выбирая куски копченой баранины. Затем отрезал кусок хлеба и, когда тот исчез, — еще один; нож по черенок погружал в творог и выворачивал такую груду, что под стать только Эке либо Тенису Лауку. Жевал, плотно стиснув губы, оттопырив щеку, видно, что ел одними передними зубами, как обычно делают не имеющие коренных зубов. Хлебал, громко хлюпая, сперва сдувая с ложки лишний жир, — ну совсем как мужик, точь-в-точь! Надо думать, точно такой же человек. Кузнецу неловко было глядеть на барона, он отодвинул табуретку подальше в полумрак.
Поев и вытерев рот тыльной стороной ладони, Брюммер чисто по-мужичьи рыгнул, — видно, сразу же почувствовав себя лучше, хотя выглядел еще более усталым.
— И вы еще плачетесь в песне: «В ключевой воде студеной хлеб мякинный мочим!» От этакой похлебки и за уши не оттащишь! Если б мне ее в тюрьме давали! Власти на каждую душу отпускают ровно столько, чтобы с голоду не умереть, да начальник, сатана, крадет добрую половину, сам ожиревший, насилу в подвал спускается, зато выпущенных на волю ветер с ног валит, жена и дети не узнают.
Он скинул полушубок и только сейчас спохватился снять шапку. Череп у него был совсем голый, остатки волос возле ушей — седые, кафтан точно на жердь повешен, галстука и в помине нет, рубаха грязная. Вот он сунул руку за пазуху, основательно почесался, потом поскреб бок, другой. До чего дошел, бедняга! Точно угадав мысли кузнеца, Брюммер ударил по столу кулаком.
— Проклятые шведы! Так обращаться с лифляндским дворянином! Ну, да они еще увидят, семена Паткуля не так-то просто истребишь… Принеси мне охапку соломы, прилягу где-нибудь. Все кости болят, семьдесят верст в мужичьих санях — это почище, чем на корабле все Немецкое море пересечь.
Мартынь подбежал к своему ложу, откинул полосатое одеяло и взбил постель. Снять верхние штаны барон неведомо почему застеснялся, так и лег в них. Старый улегся одновременно с ним; когда Брюммер укрылся, и Марцис натянул шубу до самого подбородка, но голову держал так, чтобы все время видеть барона. До чего ж чудной стал!.. Охапку соломы Мартынь принес самому себе. Солома похрустывала, где-то за печью сверчал немолчный музыкант мужицких риг. Но вот он внезапно затих, и одновременно барон, отмахиваясь и отплевываясь, вскочил и сел.
— Черт, что это такое? Кто тут бегает?
Мартынь поднялся.
— Не бойтесь, барин, это же сверчок, при свете они завсегда вылетают.
Он задул свечу и снова улегся. В темноте барон задал ему еще один вопрос:
— А он не кусается?
— Нет, не кусается. Вот шерстяные портянки и рукавицы на ночь на печи оставлять нельзя — это они как овечьими ножницами постригут, до чего же паршивая тварь.
Барон, видимо, успокоился. Минуту спустя снова промолвил:
— Здесь так тепло… и сухо… Лежишь себе, как барон.
И сам посмеялся над собственной шуткой. Смех прозвучал неожиданно звонко, точно он давно уже отвык смеяться и даже забыл об этом. Но хоть и тепло и сухо, а заснуть он не мог, долго еще ворочался и чесался. Потом было притих, но опять спросил:
— Так ты, Мартынь… И как же это я забыл?! Так ты, я слышал, на войне побывал? Против русских?
Говоря по правде, этого вопроса Мартынь ожидал целый вечер. Ему очень хотелось рассказать обо всем барину — он может растолковать, хорошо ли это либо плохо и почему хорошо или плохо. Никому другому не понять, почему он все испытывал беспокойство, почему его донимают бесконечные раздумья, сомнения и недоумения. Ведь остальные еще не могли заглядывать так далеко вперед, как он сам. Может быть, еще Крашевский, но у него почему-то боязно об этом спрашивать.
Предводитель ополчения принялся рассказывать. И вовсе не против русских, а против калмыков и татар. Не похваляясь, ничего не приукрашивая, только стараясь передать все мелочи так, как они выглядели в действительности. И вот теперь, оглядывая проделанное, он еще яснее почувствовал, что тут что-то не так, — не то задумано, не то сделано, а может, все это и вовсе было ни к чему… И рассказывая, он все ожидал, что барон перебьет его и объяснит, что же было неверного и как надо было сделать правильно. Но Брюммер только слушал, осторожно почесываясь, чтобы не мешать. Далее когда Мартынь закончил, он еще с минуту молчал, и тому казалось, что даже слишком долго. Затем послышалось что-то похожее на протяжный вздох.
— М-да-а… Три человека, говоришь, да еще эти болотненские… Против русских, — повторил он свое, будто так и не слыхал про калмыков и татар. — Нет, этого тебе не стоило делать, не то это все, не настоящий это путь…
А какой путь настоящий, он так и не сказал. Мартынь слушал с напряженным вниманием, но Брюммер, видимо, очень уж устал, он засопел сильнее, а спустя минуту захрапел, точно какой-нибудь дровосек либо молотильщик с пропыленной глоткой. И еще было слышно, как старый Марцис опять положил голову на изголовье, — верно, не пропустил ни единого слова из разговора. Мартынь долго не мог уснуть, и мысли его стали еще беспорядочнее и тяжелее; он почувствовал себя обманутым, сознавая, что больше потерял своим рассказом, чем приобрел. В риге стояла непроглядная тьма; вернувшись в щель, сверчок снова трещал изо всех сил, словно старался наверстать упущенное.