— Боится, как бы я дальше не поехал; глупый старик, куда же тут дальше поедешь. У тебя ведь можно будет сегодня переночевать?
Наконец-то столбняк у Мартыня прошел, кузнец стал даже слишком расторопным и суетливым.
— Что вы, господин барон, и спрашивать нечего. Прямо поднимайтесь, в каморе тепло, как-нибудь устроимся…
Барон двинулся вперед, кузнец мелкими шажками, почти ступая след в след, шел сзади. Ошеломленный и растерянный от изумления, Мартынь даже в толк не мог взять, как же ему быть. Он глядел, как ноги барона в валяных сапогах, подшитых толстой желтой кожей, скользят, ломая тонкий ледок, как от каждого шага пошатывается бессильное, с трудом удерживаемое в равновесии тело. Точно ребенок, еще не умеющий как следует владеть конечностями… Тот, видимо, почуял, что о нем думают, обернулся и неприятно рассмеялся.
— Что, диковинно смотреть на мою походку? Это оттого, что ноги в санях онемели, а потом я совсем отвык двигаться — ведь сколько времени только и ходьбы было, что шесть шагов туда, шесть обратно. Первые дни за стены держался, рижане, верно, за пьяного принимали.
Мартынь не видел в этом ничего диковинного, скорее уж барон выглядел жалким. Вроде бы надо и помочь, да ведь как поможешь, коли он и ходить-то почти не в силах? И опять же чудно: как это он полезет в мужичье жилье, где пахнет овинной копотью и всю ночь напролет верещат сверчки? Где же это видано — барон у мужика?! Почему он не переночует в Атрадзене у родни? И с чего бы это он в залатанной шубенке и где-то одолженных валяных сапогах, — поди знай, как он из тюрьмы на волю выбрался, стоит ли еще его пускать к себе? Спохватившись, что дома ожидает отец, кузнец едва удержался, чтобы не схватить барона за плечо и не задержать. Но ведь это все-таки барон, как же его не пустить, коли он сам пришел и попросился?! В глубоком недоумении и растерянности Мартынь покачал головой.
Старый Марцис узнал гостя сразу, но на приветствие не откликнулся. Он так и застыл посреди каморы, только голову вскинул, как зверь, которому ударил в нос неприятный и угрожающий запах, точно кот, которого всю жизнь преследовали и травили псами, которому достаточно почуять вблизи кого-нибудь из этой породы, чтобы шерсть стала дыбом и когти сами собой выпустились. Сказалась не одна личная ненависть со времен старого Брюммера и палача Плетюгана — наследственное чувство многих поколений, живущее в крови, впитанное с молоком матери и выношенное в люльке, слаженной отцовскими руками… Только мгновенный взгляд кинул старый кузнец на сына, но в нем было столько упрека и гнева, что Мартынь съежился, точно был виноват в непоправимом прегрешении.
Старый калека тихонько убрался в самый дальний и темный угол, уселся на лавку, стараясь даже дыхание затаить. Там он и сидел, не сводя горящих глаз с барона. Тот, обмякнув, сел за стол, понурив голову, свесил с колен руки. Когда Мартынь зажег свечу, он поднял усталые веки и поглядел на сделанный кузнецом липовый подсвечник с ломаным крестом и плетеницами из листьев клевера, с выжженными по краям чашечками. Поглядеть-то он поглядел, но увидеть, верно, ничего не увидел, взгляд его сразу же обратился в тьму каморы, где-то там, даже за нею, выискивая что-то известное ему одному. Недобрый это был взгляд: несмотря на усталость и грусть, в нем проскальзывало что-то скрытое и опасное. Так же тихо, как и отец, Мартынь уселся на табуретку, но не смог долго выдержать этой гнетущей тишины.
— Значит, вернулись, господин барон, домой. А мы уж считали… тут говорили…
Брюммер очнулся и кивнул головой. Тонкие губы скривились в недоброй усмешке.
— Вернулся… Я понимаю, это вроде как из могилы… К тебе домой — у меня дома больше нет, я беднее тебя. У тебя хоть есть ремесло, вот этот овин для жилья, а у меня Танненгоф отняли, строго-настрого запретили сюда возвращаться; вернулся я тайком и за это опять могу подвергнуться новому наказанию. Но ты ведь не выдашь, долго я здесь не пробуду, только этой ночью мне некуда деться.
Барон — и вдруг некуда деться! Но Мартынь не высказал этого. Брюммер снова неприятно усмехнулся и сам продолжал разговор:
, — Так вы уж считали, говоришь? А почему бы и нет, у вас было полное основание считать, что я нахожусь там, где Фердинанд фон Сиверс и атрадзенский корчмарь, тот поляк. Чем же моя шея лучше? Разница лишь в том, что у корчмаря письма Паткуля хранились в стодоле за стропилами, в то время как у меня их вытащили из кармана, но ведь не в этом была подлинная причина, чтобы его повесить, а меня нет. Различие есть и между тем же самым поляком и владельцем Берггофа: беднягу Фердинанда они пытали меньше, под виселицей он еще мог сам стоять на ногах, в то время как поляка приволокли, — он, верно, даже не почувствовал, как отправился на тот свет. Обиднее всего, что этот полячишка держался настоящим мужчиной: ни тисками, которыми сдавливают пальцы, ни каленым железом они не смогли у него ничего выпытать, никого он не предал. Зато этот тряпка Сиверс — своих-то мужиков умел пороть так, что те испускали дух, а сам после пятидесяти ударов кнутом всю подноготную выложил. Троих лифляндских дворян утянул за собой, Карл фон Шрадер был бы первым из них, только он не то благополучно перебрался за Даугаву, не то погиб где-нибудь в другом месте.
— Уж не тот ли, что, говорят, в Атрадзене насилие над служанкой учинил? Она потом утопилась в пруду, а самого его, подлеца, задушил подручный садовника на берегу Даугавы.
— На берегу Даугавы? Может быть, я об этом ничего не слыхал. Но это возможно, и ты говоришь верно: подлец он был, хвастун и распутник, хотя в остальном верный и отважный слуга нашего великого Иоганна Паткуля.
— Этого вашего Паткуля, говорят, шведы тоже поймали и пришибли?
Барон съежился, словно от прикосновения к открытой ране, а через минуту слабо махнул рукой.
— Не будем говорить о нашем несчастном герое, это слишком тяжело. Со смертью Паткуля потерпела поражение еще одна попытка дворянства подняться на освободительную борьбу. А ныне надо попытаться снова. И уж эта попытка не должна быть напрасной, иначе все погибнет…
Он неожиданно замолчал и впервые внимательно и испытующе посмотрел прямо в лицо Мартыня.
— Но это слишком серьезный разговор, об этом потом… Да, что же я хотел еще спросить, что, бишь, у меня было на уме?.. Ах да, я подумал, что у того атрадзенского садовника с господской служанкой было нечто подобное, что и у тебя с Майей. Еще немного, и меня постигла бы та же участь, что и Шрадера на берегу Даугавы. Ты ведь замыслил то же самое, что и тот парень, не так ли?
Кузнец шевельнулся, голос у него перехватило, и все же он зазвучал угрожающе:
— И об этом не будем говорить, господин барон. Мужику тоже тяжело, хотя, конечно, вы и представить этого не можете.
Курт кивнул головой.
— Конечно, не будем говорить об этом. Что сделано, того не вернешь и не переделаешь, пусть уж лучше прошлое не примешивается там, где нужно думать о настоящем… Вы, верно, размышляете сейчас, каким это чудом выбрался я из могилы и снова заявился сюда? Нет, я был не в могиле, а всего лишь в тюрьме, хотя разница не так уж велика — видишь, что от меня осталось. И чуда тут никакого нет, добрые друзья и деньги творят больше, чем все чудеса, больше, чем дворянский бог и шведский черт, вместе взятые. Но эти годы, эти годы… ни в одном пекле не может быть ужаснее!
Он передернулся, точно от холода, но на щеках его вспыхнули алые пятна.
— Проклятые шведы и стократ проклятая Рига! Бич дворянства и несчастье всей Видземе. Растет, как Вавилон, и разрушает все, что мы здесь воздвигли и укрепили. Это просто нарыв на теле нашей страны, и, покамест он гноится, не будет ни благоденствия, ни мира. Тюрьмы ее — зловонная клоака, в которой живьем гниют потомки славных ливонских рыцарей. Наши предки сами основали Ригу для надежной защиты и для укрепления мощи своей власти, а кто теперь властвует в этой грозной крепости? В замке разместился шведский гарнизон, в судах засели предатели дворянства и пузатые бюргеры. Они пытают и судят тех, кто единственно имеет наследственное право судить и властвовать. Сброд со всего света жиреет на наших хлебах и воображает, что только они подлинные господа. Развращают мужиков, дают убежище всяким мерзавцам и беглым, чтобы только заполучить рабочих, ремесленников, моряков и солдат. Помещики не смеют востребовать свою собственность, — за это их самих бросают в подвалы. В креслах ратманов сидят купцы-толстосумы, за судейским столом — пришлые ростовщики-чужеземцы, дерзающие протягивать лапы даже к нашим имениям, может, даже бывшие морские разбойники…
Кузнец резко перебил его.
— Пан Крашевский грабителями зовет всех захватчиков, которые распоряжаются в нашей стране. Так оно, верно, и есть.
Курт нахмурился и вновь пристально поглядел на Мартыня.