* * *
Было раннее утро. По Погожему взнялись собаки, звонким лаем провожая лихую пролётку, шуршавшую шинами и звеневшую закреплёнными сзади флягами. В окнах показывались заспанные любопытные лица погожцев. На звонницу медленно взбирался по шатким, скрипучим ступенькам сторож, чтобы призвать сельчан к утрене, и он, немощный и полуслепой, будет ещё долго взбираться. Над домом Лёши Сумасброда клубилось облачко голубей, вспугнутое, видимо, лисой или кошкой. У соседей Орловых, многодетных Ореховых, верещал ребёнок. На поскотине блеяли овцы. Проезжали мимо дома Охотниковых — Елена всматривалась в родные окна, освещённые изнутри керосинкой, чему-то вздыхала; отвела глаза на противоположный ряд домов.
— Завернём, Семён, на пасеку — выпьем медовухи, что ли, — неожиданно даже для самой себя предложила Елена.
— Блажишь? — усмехнулся Семён, но за околицей повернул не на тракт — на просёлок.
— Блажу! — горько засмеялась Елена.
Кубанец Пахом Стариков и его Серафима ещё спали, когда пролётка остановилась возле щелистых покосившихся ворот зимовья. Пахом высунул в дверной проём взлохмаченную голову, удивлённо выкатил глаза, но, признав хозяев, улыбнулся. Через минуту появился одетым, кланялся в приветствии, покрикивал на рыжую дворнягу, которая рвалась с цепи. Семён чувствовал себя неловко за столь ранний визит, но был всё же строг и собран. Велел Пахому привязать к пролётке ещё одну флягу с мёдом.
— Мало тогда захватил… сразу-то не подумал, — потирая бритый подбородок, объяснил Семён. Но сразу изменил тон: — Когда, Пахом, починишь ворота? Срамно смотреть.
— Так вот… стало быть, хозяин, пчёл с Семёнова дня убирал. Мороки бы-ы-ы-ло! Не сёдни-завтре подчистую управлюсь с ульями, — переминался крупный, как медведь, Стариков. Он побаивался, судачили люди, молодого хозяина больше, чем Михаила Григорьевича.
— Что же ты нас, Пахом, медовухой не угостишь? — вступила в разговор румяная, похорошевшая Елена, поправляя длинные, не заплетённые в косу волосы. — Помнишь, как меня и батюшку опоил на Пасху?
Елена чувствовала, что Семён тайком любуется ею. Радостно и нежданно услышала прилившую к сердцу нечаянную нежность.
— А-а-а! — угодливо и блеюще засмеялся Пахом. — Помню, помню, а то как же, хозяюшка, Елена Михайловна.
Серафима собрала на стол картошки, варёного мяса, мёда в сотах. Пахом достал из подвала душистой, ледяной медовухи. Елена выпила целый стакан почти залпом, облегчённо вздохнула, посмеиваясь и обмахиваясь ладонью:
— У-у, понесло меня, люди добрые! Держи-и-и-те! — И она нарочно стала раскачиваться на табуретке. Ещё выпила стакан.
Скованный, сосредоточенный Семён, скуповато ведя с растерянным, напряжённым Пахомом хозяйственный разговор, отпивал маленькими глотками, короткими затяжками курил. Не допил, отставил стакан, попрощался, сохраняя на худощавом лице холодноватое озабоченное выражение. Плотно надел соломенную шляпу. Выехали из леса на пустой тракт, затянутый туманом. Не просматривались по обочинам елани, покосные угодья и выгоны. В прогалинах не было видно и Ангары. В лицо влажными перекатами бросался из сумерек туман, который в низинках тестообразно загустевал, и мерещилось, что даже к телу и одежде прилипал. Семён хотя и погонял лошадей, однако не позволял им, сытым, молодым, перейти на стремительную рысь: опасался колдобин и недавно наваленного для ремонта обок дорожного полотна каменистого грунта.
— Боишься гнать? — задиристо посмеивалась Елена; в её голове хмельно кружилось.
— Бойся, не бойся, жёнка, а туман не объедешь, — притворялся Семён строгим. — Держись крепче — вон кочка!
Вскоре развернулось на добрый десяток вёрст иркутское семихолмие. Туман над городом был хлипче, его уже просекли лучи солнца. Открылись ютившиеся по берегу Ангары городские кварталы. С приземистой церкви послышались удары колокола, они призывали на утреню. Семён мелко перекрестился, искоса посмотрел на жену. Она уловила его взгляд, отозвалась, подрагивая в голосе нотками вызова:
— Не перекрестилась?
Он угрюмо пожал плечами, промолчал, резко понукнул лошадей, и они охотно перешли на галоп. Всюду весело, дразняще мелькали разнообразные рекламные вывески. Люди озабоченно, деловито шли по широким улицам. Елена озиралась: город манил её, напоминал лёгкую, счастливую гимназическую пору, девичьи забавы и мечты. Позёвывая и зябко потряхивая плечами, открывали ставни на своих лавках купцы и приказчики. Мещанский, ремесленный, артельный люд выводил со дворов запряжённых в телеги, брички и пролётки лошадей, на стройках стали стучать топорами и молотками. На Большой уже появились дамы в шляпах или шляпках, господа в пальто или шинелях. Бородатые, повязанные поверх телогреек фартуками дворники деловито и независимо шуршали тальниковыми мётлами по брусчатке и тротуару. Юркие мальчишки-разносчики выкрикивали названия газет и журналов, приставали к прохожим с просьбой купить. Мимо Елены и Семёна проезжали авто, пыхая выхлопными газами, экипажи, с облучков которых горделиво посматривали на пешеходов солидные, нередко с «котелком» на голове кучера. Возле украшенного ажурной лепкой трёхэтажного розового дома с броской вывеской «Развлекательное заведение мадам Мариетты» Елена увидела в окне девушек, они зевали, курили, вяло разговаривали друг с другом. Они были в нижнем белье, в распахнутых халатиках, с напудренными утомлёнными лицами. Одна нескладно-худая, смуглая девушка, курившая сигару прямо возле окна, равнодушно и потерянно смотрела на улицу. Ей подмигивали проходившие мимо мужчины, а она была какой-то неживой. Семён крякнул в кулак, наддал лошадям вожжами, словно хотел быстрее миновать этот дом.
— Видел ту девочку? — спросила Елена. — Жалкая, несчастная.
— Падшие — они и есть падшие. Нечего их жалеть.
— Как же?.. А Господь пожалел блудницу.
— Не нам рассуждать о воле Господней. Он накажет, Он же и помилует. А наше дело маленькое: живи так, чтобы люди не тыкали в тебя пальцем. Как говорят: на Бога надейся, а сам не плошай. Человек может всё, и греховные желания может обуздать, а иначе от его жизни никакой не испечётся пользы. Ни ему самому, ни близким. Так, пустоцветом проживёт. Захлебнётся в грехах, а то и за собой кого утянет.
— Обуздать? — с вызовом спросила Елена. — Как вот лошадей?
— Может, и так. Всё хоть дело — везут нас, пользу приносят. Да ты чего, Ленча, так расстроилась? Бог рек: кажному — своё.
— Не знаю, не знаю, — зябко пожала плечами Елена и плотнее укуталась овчинной душегрейкой, только сейчас, в городе, почувствовала по-настоящему, что воздух знобкий, сырой. Туман синил даль, размазывал очертания домов. — Ты, Семён, всё по пользе меряешь, а жизнь человеческая, кто знает, может, не для пользы сотворена. Может, вот просто так… только лишь для… — Она хотела сказать «для любви». И ей хотелось сказать именно так, но она всё же не осмелилась. Тихо добавила: — Для счастья.
— Для счастья? Так счастье, ежели оно само по себе идёт-бредёт по жизни, кому нужно? Какая в нём польза? Истое счастье в трудах праведных. Ежели пользу не приносишь, разве можешь быть счастливым?
Елена почувствовала: Семёна смутило, что он снова произнёс слово «польза»; резко встряхнул ременной упряжью, зачем-то поторапливая лошадей, хотя уже подъезжали к охотниковским лавке и кладовым.
Приказчик Пшеничный жил тут же, на втором этаже, с женой Екатериной и двумя маленькими детьми. Выбежал в белой не заправленной рубахе навстречу хозяину, неуверенно протянул ему руку, неестественной улыбкой скрадывая заспанный вид полного румяного лица.
— Пошто лавка всё ещё не открыта? — на ходу и по обыкновению крепко пожал руку приказчика Семён, распахивая дверь в сени.
— Так ить… уже, Семён Иванович… сей миг, — собирал в кучу слова растерянный, но хитрый, многоопытный Иван, подмигивая работнику подростку Сашке, чтобы открыл ставни с улицы.
— Фляги сгружай, кули… Чего попёрся за мной? — сурово, но тихо сказал Семён, скрываясь за обитыми войлоком массивными дверями.
— Сей миг, Семён Иванович, — вертелся и явно не знал, куда же идти или бежать Иван, задержавшись в дверном проёме. Почесал пальцем в своей разлохмаченной маленькой голове. Зачем-то крикнул хозяину: — Не извольте волноваться, Семён Иванович. У нас усё в ажуре! Эй, Митька, Петька, Кузьмич! — скликал он работников; они с заспанными лицами вылезали из пристройки.
Семён, казалось, забыл о жене. Сел за большой дубовый стол с верхом из потёртого сукна, заляпанного чернилами и сургучом, вынул из обитой медью кассы толстую, с замусоленными уголками страниц приходно-расходную книгу, стал внимательно читать, шевеля губами и двигая бровями. Его загорелое худое лицо стало неприступно холодным. Елена со стороны поглядывала на него, не вмешивалась. До самого обеда Семён вместе с Пшеничным проверял бухгалтерские бумаги, громко стучали костяшками старых, черновато блестевших от частого употребления счётов.