Елена посидела в соседней комнате с Екатериной, скучной, дебелой мещанкой лет сорока пяти, которая, о чём бы Елена ни заговорила, всё сводила к одному — Иван труженик, только и знает, что печётся о продвижении хозяйских дел. Пили чай из засиженного мухами самовара, грызли сушки, потом щелкали на завалинке во дворе орехи. Было слышно, как в лавку со стороны улицы заходили покупатели, разговаривали с молодым помощником Пшеничного — Ильёй Дурасовым, который всячески нахваливал товары, щеголевато, щёлкающе отстукивал на счётах и чуть ли не через слово произносил — «да-с», «покорнейше благодарю-с», «ждём-с».
— Ладный работник, — сказала о Дурасове Екатерина. — Усердствует. А пришёл к нам, то есть я хочу сказать к вам, — дурак дураком был. Как раз соответствовал своему фамильному прозвищу. А Иван вышколил его, вывел, так сказать, в люди.
Елене не нравился тонконогий, неизменно прилизанный, расположенный к угодничеству Илья, особенно раздражали эти раболепные и никчемные «-с», напоминающие, говорила она, «ласковое змеиное шипение». Промолчала на замечание Екатерины. Иногда из лавки доносилась громкая бранная ругань, грохотали табуретки, словно бы кто-то бегал по комнате. Екатерина, театрально вздыхая и призакрывая слащавые голубые глазки, обращалась к Елене, которая невнимательно её слушала. В лавке нарастали шум и крики.
— Так вот, Леночка, — говорила Екатерина громче, и Елена угадывала в её голосе дрожь обиды, — и сказываю тебе, как на духу, а уж ты — супругу своёму: Иван сбыл черемховскому интенданту свинину, тутошнюю, по четыре рубля и два гривенника за пуд, а сколь на рынке дают? Спроси, спроси меня! Отвеча-а-а-ю, моя пригожая: по четыре рублика с пятачком. Во-о-о! Так сколь доходу Иван принёс? То-то же. А сколь в свой карман положил? Ни алтына ломанного!
«Как любит мужа», — с противоречивым чувством зависти подумалось Елене.
— Дурить вздумал меня, собака?! — снова послышался громкий, предельно угрожающий голос Семён.
— Никак нет, Семён Иванович… вот вам крест… не грешен… усё оприходовал, честь честью записал в амбарный талмуд, — лепетал Пшеничный.
Екатерина крестилась и шептала молитву.
— Не убил бы Ваню: он единый наш кормилец.
Елена отмалчивалась, но её брови туго, как натянутые тетивы, дрожали. Когда же в лавке стало очень шумно, резко толкнула дверь, но она оказалась запертой изнутри.
— Семён! — срывающимся голосом позвала она. — Немедленно прекрати!
Стихло. Пшеничный открыл дверь. Он был вспаренный, багровый, словно только что выскочил из парной. Семён сидел за столом и пытался прикурить папиросу; не получалось. На жену не взглянул. Она, бледная, гневная, с горящими глазами коротко взглянула на мужа. Отвернулась, с хрустом скрипнув каблучком, и, покачиваясь, направилась к воротам. «Разломать, разрушить, сжечь всю эту подлую мелочную жизнь без любви и полёта души!» — подумалось ей тогда. А сегодня, вспоминая, неожиданно открыла: «Он — хозяин, а как же иначе хозяину навести порядок?»
* * *
Знаменская женская обитель находилась вблизи, нужно было только пройти один квартал с почерневшими заборами, длинными серыми бараками для рабочих близлежащих фабрик и судоверфи, перейти деревянный мосток через Ушаковку — и вот они высокие кирпичные беленые монастырские стены, по левую сторону от которых протекала Ангара с горсткой островков. В узкую прогалину загромождённого низкими тяжёлыми облаками неба выкатилось красноватое, словно бы умывшееся ледяной водой бодрое молодое солнце, и город вспыхнул огоньками росы, стал переливаться радужным блеском луж, сырой травы и листвы. А сияние Ангары стало таким мощным и беспощадным, что Елена остановилась и зажмурилась. Открыла глаза и увидела раскрывшееся над ней высокое небо. «Я стану, стану счастливой! Во что бы то ни стало! — Она глубоко вдыхала свежий ангарский воздух. — Я смету со своего пути все, все преграды!» Но она осеклась, не ясно понимая, какие же именно преграды ей необходимо смести. Вспомнила о беременности — со стоном выдохнула воздух.
За высокими скрипучими воротами, которые открыл сторож-привратник, подслеповатый дед Максимилиан, Елену встретила тишина, покой, залёгший под деревьями ватный туман. В церкви ещё шла заутреня, облачённые в чёрное монахини стояли перед иконостасом; шуршал сдержанный шепоток молящихся губ. Елена робко пристроилась возле колонны с иконами за чёрным частоколом спин. Волновал запах ладана, топлёного воска зажжённых свеч, душицы, которая стояла у стены на столе в большом глиняном кувшине. Елена довольно часто бывала в гостях у тётки, и ей очень нравилось находиться в этой по-домашнему уютной церкви. На всём угадывался женский догляд: полы всегда были тщательно помыты, порой до блеска натёрты мастикой, застелены чистыми домоткаными половиками. Стены вовремя и аккуратно белились, освежались. Ни пылинки, ни паутинки невозможно было обнаружить на иконах, распятии или вратах в алтарь. На столах, табуретках, амвоне, другой обстановке постелены свежие белоснежные с вышивками салфетки и скатёрки. Елена поискала взглядом тётку, но не нашла. Все фигуры казались единообразными. Молилась и крестилась, не осознавая всплесков пения с клироса и невнятно, с торопливой деловитостью звучавших слов священника, чернобородого, могучего отца Паромона. Но её сердце, недавно гневное, отвердевшее, раскрывалось. В голове стало кружиться. Елене хотелось сказать Богу нечто весьма важное, поделиться сокровенным, отворить душу. Покаяться и стать чистой, какой-то правильной, такой, какую никак не захотели бы осудить люди. Хотелось сказать Господу, что сердце её хочет и ищет любви, но не к законному супругу, с которым её соединили люди словом Божиим, через евхаристию венчания, а — к другому мужчине. Хотелось Елене спросить у Господа — та ли любовь рвётся в её сердце? Тот ли путь жизни, назначенный отцом и матерью, родовой землёй, ей нужно пройти до скончания своего земного века? Может ли она сама изменить свою жизнь и пойти той дорогой, на которую указывает ей сердце её?
Елена почувствовала себя тревожно и растерянно, когда снова вспомнила о желании убить в себе ребёнка. Она всё же не осмелилась обратиться к Богу с этой страшной и настойчиво не отступавшей от неё заботой. Она начинала страстно молиться, но сбивалась, пыталась услышать слова священника и разобрать пение хора.
— …Велий, еси, Господи, и дивны дела Твои, — высоко и густо тянул отец Паромон, величаво озирая паству большими, на выкате глазами, — и ни едино же слово довольно к пению чудес Твоих… Ты бо хотением от не сущих во ежи быти приведый всяческая, Твоею державой содержиши тварь и Твоим промыслом строиши мир…
Монахини и послушницы усердно крестились, били поклоны, оберегали ладонями огоньки свеч. Потом подходили к крупной жилистой руке батюшки, прикладывались к ней, кланялись с крестными знамениями иконам и распятию, перемещаясь цепочкой и бочком, бочком к выходу. Елена же стояла возле колонны в каком-то странном, нежданно нашедшем на неё оцепенении и мысленно повторяла одно слово, только что услышанное из уст отца Паромона: «Тварь… тварь…» Но она не понимала, зачем ей нужно повторять это слово, какой смысл она вкладывала в него и могло ли оно как-то относиться к ней.
Сквозь хрустально-чистое стекло окон струился, преломленный крестообразными рамами, синеватый свет набиравшего силы утра. Церковь пустела, на клиросе затихли последние всплески пения, а Елена чего-то ждала, не сдвигалась с места, будто бы затаилась, спряталась от людей. «Господи, не оставь меня, грешную, — молилась девушка, всматриваясь в попавший на её глаза лик распятого Христа на большой тусклой иконе. Елена не чувствовала и не осознавала, как по её щекам бежали слёзы. Изображение Христа, чудилось, стало дрожать в солнечных лучах, удаляясь от Елены. — Я снова ищу в лике Господа улыбку, — с досадой и страхом подумала она. — Будто улыбкой Господь одобрит меня… как тогда… в Пасху. Иисусе, Сыне Божий, прости меня, грешную! Даже в храме одолевают меня соблазны; и не сердцем тянусь к Тебе, а умом. Хитростью хочу добиться желаемого! Я ужасный человек. Что же я могу, Боже Праведный, вытворить, когда выйду из храма? Не оставь меня!..»
Елену охватил внутренний жар, и он нарастал. Она осознала, что перед её душой разверзлась яма. Не сразу поняла, что рядом с ней появилась инокиня Мария, которая отошла от священника, приложилась к распятию и хотела было уже покинуть храм.
Удивилась Мария, но была умиротворённой и спокойной, протянула племяннице руку, чуть улыбаясь свежим светлым лицом. Елена стояла без движений, смотрела на Марию пристально, будто что-то отгадывала.
— Подойди к батюшке под благословение, Лена, — шепнула Мария.
Но Елена не сдвигалась с места и не отводила взгляда от лица Марии. Мария твёрдо взяла племянницу за руку выше локтя, притянула к себе и шепнула, боязливо посматривая на отца Паромона: