Она посмотрела на меня.
– Пат, – сказал я. – Есть еще третий вариант. Когда уляжется фен, все пойдет на лад, и мы уедем отсюда.
Она продолжала пристально смотреть на меня.
– А за тебя, Робби, я просто боюсь. Тебе все намного труднее, чем мне.
– Больше мы об этом говорить не будем, – сказал я.
– Я сказала это только для того, чтобы ты не думал, будто мне грустно, – ответила она.
– А я и не думаю, что тебе грустно, – сказал я.
Она положила руку мне на плечо.
– Не послушать ли нам еще раз цыган?
– Тебе хочется?
– Да, дорогой.
Я снова включил приемник, и заиграла – сначала тихо, а потом все полнозвучнее – скрипка, а затем и флейта. Им аккомпанировали цимбалы.
– Прекрасно! – сказала Пат. – Как ветер. Как ветер, который куда-то уносит тебя.
Это был вечерний концерт, передаваемый из ресторана в каком-то из парков Будапешта. Сквозь рокот музыки порой слышались голоса посетителей. Внезапно раздавался чей-то радостный и громкий возглас. И можно было себе представить, что на острове Маргариты, прямо посреди Дуная, каштаны оделись в свежую листву, а от ветра, поднятого скрипками, на далекой луне что-то замерцало и задвигалось. И быть может, там, в Будапеште, дул теплый ветерок, и люди сидели под открытым небом, и перед ними стояли бокалы с желтоватым венгерским вином, и кельнеры в белых кителях сновали туда и сюда, и цыгане играли, а потом, вконец устав, все пошли сквозь зеленый весенний рассвет домой… А передо мной лежала улыбающаяся Пат, которой, я знал, уже никогда не выйти из этой комнаты, никогда не встать с этой постели.
Потом все вдруг пошло очень быстро. Плоть любимого лица стала таять на глазах – выступили скулы, виски слились со лбом. Тонкие руки сделались совсем детскими, из-под кожи выперли ребра, жар снова и снова сотрясал иссохшее тело. Сестра приносила кислородные подушки, а врач приходил каждый час.
Как-то вечером температура по внезапной причине резко снизилась. Пат очнулась и долго смотрела на меня.
– Дай мне зеркало, – прошептала она.
– Зачем тебе зеркало? – сказал я. – Лучше отдохни, Пат. По-моему, ты начала выздоравливать. Температуры уже почти нет.
– И все-таки, – прошептала она растрескавшимся, словно спаленным голосом, – все-таки дай мне зеркало.
Я обошел вокруг ее кровати, взял зеркало и уронил его. Оно разбилось.
– Прости мне эту неловкость, – сказал я. – Выпало из руки – и сразу на тысячу осколков. Ведь надо же…
– В моей сумочке есть другое. Достань его, Робби.
То было совсем маленькое зеркальце из хромированного никеля. Я провел по нему рукой, чтобы оно хоть немного замутнилось, и дал его Пат. Старательно протерев зеркальце до блеска, она долго и напряженно вглядывалась в него.
– Ты должен уехать, дорогой, – наконец прошептала она.
– Это зачем же? Разлюбила ты меня, что ли?
– Ты не должен больше смотреть на меня. Это уже не я.
Я взял у нее зеркальце.
– Эта металлическая ерунда ни черта не стоит. Ты только посмотри, как я в нем выгляжу. Бледный, худой. А я, между прочим, еще загорелый и крепкий. Не зеркало – стиральная дощечка.
– Пусть у тебя останется другое воспоминание обо мне, – прошептала она. – Уезжай, дорогой. Я как-нибудь справлюсь сама.
Я ее успокоил. Она еще раз потребовала зеркальце и сумочку. Затем стала пудриться – жалкое, истощенное лицо, потрескавшиеся губы, запавшие коричневые подглазья.
– Я только чуть-чуть, дорогой, – сказала она, пытаясь улыбнуться. – Только бы ты не видел меня такой уродливой.
– Можешь делать все, что тебе угодно, – сказал я, – но никогда ты не будешь уродливой. Для меня ты самая прекрасная из всех женщин.
Я отнял у нее зеркальце и пудреницу и осторожно положил ей ладони под голову. Через минуту она беспокойно зашевелилась.
– Что такое, Пат? – спросил я.
– Они тикают… слишком громко… – прошептала она.
– Что? Часы?
Она кивнула:
– Прямо гремят.
Я снял часы с запястья.
Пат со страхом посмотрела на секундную стрелку:
– Убери их…
С маху я швырнул часы об стенку.
– Вот так, теперь они уже не тикают. Теперь время остановилось. Мы разорвали его на самой середине. Остались только мы с тобой, только мы вдвоем, ты и я – и никого больше.
Она посмотрела на меня удивительно большими глазами.
– Дорогой… – прошептала она.
Я не мог выдержать ее взгляда. Он шел откуда-то издалека, он пронизывал меня и неизвестно куда был направлен.
– Дружище, – бормотал я. – Мой родной, мужественный, давний мой дружище…
* * *
Она умерла в последний час ночи, до рассвета. Она умирала тяжко и мучительно, и никто не мог ей помочь. Крепко держа меня за руку, она уже не знала, что я с ней.
Потом кто-то сказал:
– Она мертва…
– Нет, – возразил я. – Она еще не мертва. Она еще крепко держит меня за руку…
Свет. Непереносимо яркий свет. И люди. И врач. Я медленно разжал пальцы. Ее рука упала. И кровь. И ее лицо, искаженное удушьем. Полные муки, остекленевшие глаза. Шелковистые каштановые волосы.
– Пат, – сказал я. – Пат.
И впервые она мне не ответила.
– Я хотел бы остаться один, – сказал я.
– А разве сначала не надо… – сказал кто-то.
– Нет, – сказал я. – Все вон! Не прикасайтесь к ней.
Потом я смыл с нее кровь. Я словно одеревенел. Я расчесал ей волосы. Она остывала. Я уложил ее на свою кровать, укрыл одеялами. Я сидел подле нее и ни о чем не мог думать. Просто сидел на стуле и глазел. Вошел Билли и сел около меня. Я видел, как изменялось ее лицо. Опустошенный, не в силах сделать что-либо, я все сидел и не сводил с нее глаз. Потом настало утро, а ее уже не было.
IКерн резко привстал на постели, вырываясь из черного, сумбурного сна, и прислушался. Как все гонимые и затравленные, он мгновенно очнулся, напряженный и готовый к бегству. Наклонив вперед худощавое тело, он сидел неподвижно, прикидывая, как бы улизнуть, если на лестнице уже появились полицейские.
Он жил на пятом этаже. Окно комнаты выходило во двор, но не было ни балкона, ни карниза, чтобы добраться до водосточной трубы. Значит, бежать через двор невозможно. Оставался единственный путь: пройти по коридору к чердаку, а оттуда по крыше к соседнему дому.
Керн взглянул на светящийся циферблат своих часов. Начало шестого. В комнате было почти совсем темно. На двух других кроватях едва обозначились простыни, серые и расплывчатые. Поляк, спавший у стены, храпел.
Керн осторожно соскользнул с постели и бесшумно подошел к двери. В ту же секунду мужчина, лежавший на средней кровати, шевельнулся.
– Что-нибудь случилось? – прошептал он.
Керн не ответил. Он плотно прижался ухом к двери.
Его сосед приподнялся и пошарил в карманах одежды, висевшей на железной спинке кровати. Вспыхнул луч карманного фонарика. Бледный, дрожащий световой круг вырвал из темноты коричневую дверь с облупившейся краской и прильнувшую к замочной скважине фигуру Керна в помятом белье и с растрепанными волосами.
– Да скажи же, в чем дело, черт возьми! – прошипел человек на кровати.
Керн выпрямился.
– Не знаю. Я проснулся, мне что-то послышалось.
– Что-то! Но что же именно, болван?
– Какой-то шум внизу… Голоса, шаги, сам не знаю…
Мужчина встал и подошел к двери. На нем была желтоватая рубашка; в свете фонаря виднелись волосатые, мускулистые ноги. С минуту он вслушивался.
– Ты здесь давно живешь? – спросил он.
– Два месяца.
– Облавы были?
Керн отрицательно покачал головой.
– Ну вот. Значит, померещилось тебе. Иной раз услышишь во сне неприличный звук, а чудится – гром гремит. – Он посветил Керну в лицо. – Так и думал. Двадцать лет, не больше, верно? Эмигрант?
– Конечно.
– Jezus Christus. Co sie stalo?..[16] – внезапно забормотал поляк в углу.
Человек в рубашке направил на него фонарик. Из темноты выплыла свалявшаяся черная борода, широко открытый рот и большие глаза под кустистыми бровями.
– Эй ты, поляк! Заткнись-ка со своим Иисусом Христом, – пробурчал мужчина с фонариком. – Его уже нет в живых. Пошел добровольцем на фронт и пал в боях на Сомме.
– Со?[17]
– Вот опять! – Керн подскочил к кровати. – Они поднимаются наверх! Надо удирать через крышу!
Поляк рывком повернулся на постели. Слышались приглушенные голоса. Хлопали двери.
– Дело дрянь! Тикаем, поляк! Тикаем! Полиция!
Сосед Керна сорвал одежду с кровати.
– А ты знаешь куда? – спросил он Керна.
– Знаю. Направо по коридору! А потом вверх по лестнице, за умывальником!
– Живо!
Мужчина в рубашке бесшумно открыл дверь.
– Matka Boska[18], – пробормотал поляк.