Главный врач недоуменно посмотрел на меня и наморщил лоб.
– Похоже, что вы еще и рады этому, – сказал он.
Затем он тщательно выслушал меня. Я разглядывал различные блестящие инструменты на стенах и в зависимости от его требований дышал то медленно и глубоко, то быстро и коротко. При этом я снова ощущал покалывание и был очень доволен, что мои преимущества перед Пат несколько сократились.
– Вы простужены, – сказал главный врач. – Полежите день-другой в постели или по крайней мере не покидайте своей комнаты. К фрейлейн Хольман не заходите – и не ради вас, а ради нее.
– А переговариваться с ней через дверь можно? – спросил я. – Или через балкон?
– С балкона можно, но только считанные минуты. Да и через дверь тоже, если будете как следует полоскать горло. Помимо простуды, у вас от курения еще и катар дыхательных путей.
– А легкие? – Почему-то я ожидал, что хоть в них окажется что-нибудь не в порядке. Тогда я чувствовал бы себя лучше перед Пат.
– Из ваших двух легких можно выкроить целых шесть, – заявил главный врач. – Давно уже мне не встречался такой здоровый человек, как вы. Только вот печень у вас уплотнена. Видимо, много пьете.
Он мне что-то прописал, и я ушел к себе.
– Робби, что он тебе сказал? – спросила меня Пат из своей комнаты.
– Временно запретил посещать тебя, – ответил я, стоя у двери. – Даже строго запретил. Существует опасность заражения.
– Вот видишь! – испуганно сказала она. – Я уже давно толкую тебе от этом.
– Да нет же, Пат! Это тебе грозит заражение, а не мне.
– Перестань болтать чушь, – сказала она. – Расскажи мне точно, что с тобой случилось.
– Я и так сказал тебе точно. Сестра… – Я сделал знак постовой сестре, которая как раз принесла мне лекарства. – Скажите фрейлейн Хольман, кто из нас более опасен для окружающих?
– Вы, господин Локамп, – объяснила сестра. – Он не должен к вам входить, а то еще заразитесь от него.
Пат с недоверием посмотрела на сестру, потом перевела взгляд на меня. Я показал ей через дверь лекарства. Поняв, что все правильно, она рассмеялась; она смеялась все громче, смех перешел в хохот, на ее глазах появились слезы, и тут начался приступ мучительного кашля. Сестра бросилась к ней на помощь.
– Господи, – прошептала Пат, – дорогой мой, это, ей-богу, ужасно смешно. И какой у тебя гордый вид!
Весь вечер она была весела. Конечно, я не оставил ее одну. Надев плотное пальто и обмотав шею шарфом, я просидел до полуночи на балконе. В ногах у меня стояла бутылка коньяка, в одной руке я держал сигару, в другой – рюмку и рассказывал Пат всевозможные события из моей жизни. Время от времени меня прерывал, а заодно и вдохновлял ее тихий, словно птичий, смех, и я усердно врал, врал сколько мог – лишь бы ее лицо озарялось улыбкой. Я был счастлив от своего лающего кашля, я выдул всю бутылку и наутро был здоров.
И снова задул фен. Ветер бился в окна, низко нависли тучи, по ночам слышался грохот низвергающегося с гор талого снега, а перевозбужденные больные, не смыкая глаз, все время настороженно прислушивались. На защищенных склонах начали расцветать крокусы, а на дороге среди саней появились первые повозки на высоких колесах.
Пат все больше слабела и уже не могла вставать с постели. Ночью у нее часто были приступы удушья. Тогда от смертельного страха ее лицо становилось серым, и я держал ее за влажные бессильные руки.
– Лишь бы пережить этот час! – хрипела она. – Только один этот час! Самое время умирания…
Особенно она страшилась последнего часа между ночью и утром. Почему-то ей казалось, что под конец ночи тайный ток жизненных сил замедляется, почти совсем угасает. В этот час, которого она боялась больше всего, ей не хотелось быть одной. В остальное время она держалась так мужественно, что, опасаясь выдать свое волнение, я часто стискивал зубы.
Я попросил перенести свою кровать в комнату Пат и присаживался около нее, когда она пробуждалась или когда в ее глазах появлялось выражение какой-то отчаянной мольбы. Я часто вспоминал о лежавших в моем чемодане ампулах с морфием и не задумываясь сам делал бы ей уколы, чтобы она спала. Но я знал, как она благодарна за каждый новый день жизни, и морфий оставался неиспользованным.
Часами я сидел у ее постели и рассказывал решительно все, что мне вспоминалось. Ей самой нельзя было много говорить, и она охотно слушала мое пространное повествование о разных историях, приключившихся со мной. Иногда, сразу вслед за очередным приступом, когда, бледная и разбитая, Пат полулежала, откинувшись на подушки, она просила изобразить ей кого-нибудь из моих учителей. Тогда, оживленно жестикулируя и сопя, поглаживая воображаемую окладистую рыжую бороду, я степенно расхаживал по комнате и надтреснутым голосом изрекал всяческие перлы школярской премудрости. Ежедневно я придумывал что-нибудь новое, и постепенно Пат подробно узнала про всех забияк и оболтусов нашего класса, которые неутомимо старались причинять учителям все новые и новые огорчения. Однажды, привлеченная раскатистым басом нашего директора, в комнату вошла ночная сестра, и потребовалось немало времени, покуда я, к полному удовольствию Пат, все-таки разъяснил ей, что, хотя я действительно напялил на себя дамскую пелерину и мягкую шляпу, хотя скачу по комнате и на чем свет стоит браню некоего Карла Оссеге за то, что тот злокозненно подпилил учительскую кафедру, – я тем не менее все же не сумасшедший, а вполне нормальный человек.
Вскоре за окном забрезжил рассвет. Горные хребты превратились в какие-то бритвенно острые, черные силуэты. Раскинувшееся за ними холодное и бледное небо начало отступать.
Ночник на тумбочке потускнел до бледной желтизны, и Пат прижалась влажным лицом к моим ладоням.
– Ночь прошла, Робби. На мою долю выпал еще один день.
Антонио принес мне свой радиоприемник. Я подключил его к сети, заземлил на центральное отопление и вечером опробовал в комнате Пат. Сначала из аппарата вырывались треск и нестройный свист, но мне удалось чисто отстроиться, и комната наполнилась нежными, прозрачными звуками.
– Что это, дорогой? – спросила Пат.
Антонио дал мне еще и журнал с программами. Я нашел нужную страницу.
– По-моему, Рим.
И сразу послышался низкий, металлический голос дикторши:
– Radio Roma – Napoli – Firenze…[13]
Я еще немного повернул ручку. Соло на фортепиано.
– Тут мне справка не нужна, – сказал я. – Это Валленштейнская соната Бетховена[14]. Когда-то и я ее играл. Когда еще верил, что со временем стану учителем гимназии, профессором или композитором. А теперь сыграть бы не смог. Лучше покрутим еще. Эти воспоминания не из приятных.
Зазвучал теплый, тихий, вкрадчивый альт: «Parlez moi d’amour»[15].
– Париж, Пат.
Потом было сообщение о борьбе с виноградной филлоксерой. Я продолжал крутить ручку. Рекламные объявления. Квартет.
– А это что? – спросила Пат.
– Прага. Струнный квартет Бетховена, сочинение пятьдесят девятое, – прочитал я.
Дослушав до конца первой части, я довернул ручку, и вдруг появилась скрипка, да еще какая чудесная.
– Это, вероятно, Будапешт, Пат. Цыганская музыка.
Полнозвучно и мягко мелодия словно вознеслась над плещущимся под ней ансамблем цимбал, скрипок и пастушьих рожков.
– Великолепно, Пат, правда?
Она молчала. Я обернулся. Из ее широко раскрытых глаз текли слезы. Я мгновенно выключил приемник.
– Что с тобой, Пат? – Я обнял ее исхудавшие плечи.
– Да ничего, Робби. Просто я глупая. Но когда вдруг слышишь – Париж, Рим, Будапешт… Господи… а я была бы рада хоть разок еще спуститься в деревню.
– Но, Пат…
Я сказал ей все, что мог сказать, чтобы отвлечь ее от этой мысли. Но она недоверчиво покачала головой:
– Я не горюю, дорогой. Ты так не думай. Я не горюю, когда плачу. Просто что-то находит на меня. Но ненадолго. Ведь недаром же я без конца размышляю.
– О чем же ты размышляешь? – спросил я и поцеловал ее волосы.
– О единственном, о чем я еще могу размышлять, – о жизни и смерти. А когда начинаю горевать и ничего больше не понимаю, то говорю себе, что лучше умереть, когда еще хочешь жить, чем умереть, когда и впрямь хочешь смерти. А по-твоему как?
– Не знаю.
– Посуди сам. – Она прислонилась головой к моему плечу. – Когда еще хочется жить, то это значит, что есть у тебя что-то любимое. Так, конечно, тяжелее, но вместе с тем и легче. Ты пойми – умереть мне пришлось бы так или иначе, а теперь я благодарна судьбе за то, что у меня был ты. Ведь могло случиться и так, что я была бы совсем одинока и несчастна. Тогда я бы охотно умерла. Теперь же это мне тяжело, но зато я полна любовью, как пчела медом, когда вечером она прилетает в свой улей. И будь у меня возможность выбора, я бы выбрала только то, что есть сейчас.