я чуть не расплылся, – но пришел Режиссер, усатый, с немытыми волосами, в кожаной куртке а-ля советский комиссар и сапогах – увел ее к своим длинноволосым друзьям.
«Женщине нельзя позволять делать то, что она хочет, – говорил он потом, тараща бездонные от наркотиков глаза и размахивая в воздухе бокалом. – Каждая женщина ждет того, кто ее окончательно подчинит».
Это не помогло – актриса вскоре сбежала в Париж к Иву Сен-Лорану, а режиссер продолжил с дикой и отчаянной скоростью снимать свои фильмы – казалось, он нахлестывает своих актеров невидимой плетью, тянет за лески – нелепый, накокаиненный Карабас-Барабас.
Понимание истинных ценностей приходит с возрастом и деньгами. Простота и ясность – удел богатых. Германия богатела, но не выздоравливала. Я бежал от реальности как мог – семидесятые годы были для меня временем маленьких эксклюзивных отелей, временем лимузинов, временем постоянных перелетов – мы открывали линию на Майами и в Лос-Анджелес, я часами торчал в лаунджах, потом усаживался в огромные кресла салона первого класса, обкладывался газетами и книгами, закуривал сигару и беспрерывно гонял стюардесс за кофе. Они боялись меня, но боялись совершенно зря – аэропорты и самолеты были для меня убежищем. Мир вокруг медленно сходил с ума – все кричали о сексуальной революции, женщины ходили в непотребных тряпках, мужчины носили совершенно идиотские прически и усы, они дергались под кошмарную музыку и беспрерывно что-то вопили на демонстрациях. В моих самолетах было не так – стюардессы носили форму, узкие юбки, колготки, пиджаки и туфли, им запрещено было вплетать в волосы цветные нитки и вдевать кольца в нос. В воздухе не было и равенства полов – мужчина сидел в кабине и вел огромную машину, женщина приносила ему кофе. Моя женщина номер два тоже принесла мне кофе.
Она была очень молода и стеснительна и, когда я пригласил ее присесть рядом со мной – просто стояла, не зная, что делать. Готов поклясться, она даже на секунду метнула испуганный взгляд в сторону старшей стюардессы, и та еле заметно кивнула. Пять часов, которые оставались до Лос-Анджелеса, были часами чистой прелести. Она была родом из Трира, прекрасной, идиллической немецкой провинции, у ее отца была там бакалейная лавка, она рассказывала, как бегала со своими друзьями по виноградным холмам вверх, к огромной статуе Германии, озирающей сверху Мозель, и как красиво горят огоньки и идут пароходы. Это был ее первый трансатлантический перелет. Я шутливо пообещал ей, что поднимусь к той статуе, хотя внутри себя был серьезен и не одно упоминание виноградников всколыхнуло мою память.
У нее было открытое лицо – лицо, на котором, как на новом песке, волны страстей и невыполнимых желаний еще не оставили своего следа. В первые же минуты разговора я заметил, как легко заставить вспыхивать радостью ее черные удлиненные глаза. Я представил себе, как покажу ей Лос-Анджелес, свожу в несколько клубов, приглашу на ужин в SPAGO, как она увидит океан, который затмит в ее еще почти детской головке Мозель, как счастливо будет она смотреть на богатство этого города, как будет фотографироваться на фоне огромных букв «Голливуд». Я вдруг понял, чего мне не хватало в первом браке, и, боясь спугнуть этот мираж, спросил:
– Вы умеете танцевать?
– Нет, – просто ответила она, и для меня все было решено.
* * *
Я научил Алиссию танцевать. Я вел ее, и у нас неплохо выходило. Я показывал ей движения, она копировала – я думал, что это любовь, слышите? Я приближаюсь к моей заветной двери, я волнуюсь, я хочу ее – мою настоящую любовь, но и Алиссию я хотел тоже. Я показывал ей, как двигаться, она выполняла – любовь прорастала через мою власть. Под шелест пальм и под джаз-банд лос-анджелесского «Ритца» у нас неплохо выходило. Мы двигались по залу, и я считал ей на ушко «раз-два-три», а она почти не слушала – озиралась вокруг, и в больших черных глазах бежали, как огни на взлетной полосе, отражения лампочек и свечей. «Раз-два-три», – и с каждым шагом я молодел, и тень Лауры исчезала, и снова возвращалась моя мать, поворачивающаяся перед зеркалом, вилла на Эльбе, катер, виноградник. Для Лауры наша совместная жизнь была эпизодом, для этой – станет исполнением ее желаний. Я научу ее. Сделаю такой, какой должна быть жительница моего, нашего дома. Она не уйдет – этот танец она не сможет оборвать. Океан шумел за окном, вторая бутылка вина была почти допита, ее язык уже заплетался и походка была неверной – мне вдруг захотелось обратно, через океан, домой – уже с ней. Я принял ее под локоть, мы вышли в холл, окна были открыты настежь, навстречу океанскому бризу, навстречу шуму огромного солнечного города, еще только просыпающегося к жизни, и портье, у которого где-то несомненно лежало резюме с пятью большими фотографиями, сообщающее, что он на самом деле актер и сегодня-завтра готов подписать голливудский контракт, – портье смотрел на нас, словно вспоминая прежнюю роль. У стойки мы остановились, и моя старомодность решала извечный вопрос: к тебе или ко мне? Распрощаться здесь, предложить выпить у меня или просто вести к себе в номер – этого вопроса, кажется, не существовало для нее, она была пьяна и счастлива, она мне доверилась. И в тот момент, когда я уже сделал первый робкий шаг к лифтам, портье наконец вспомнил:
– Мистер Вебер, сэр, вам звонил мистер Цанг из Франкфурта. Ему очень нужно поговорить с вами, сэр.
Я посмотрел на него, на Алиссию, улыбающуюся каким-то своим мыслям, и сделал еще один шаг от стойки.
– Мистер Вебер, сэр, это, кажется, срочно.
Цанг действительно звонил. Мой управляющий спешил сообщить, что «немецкая осень» 1977 года вступила в свою решающую фазу: патлатые угнали наш самолет, «Боинг 737», носивший название одного из немецких городков. Каникулы немецких туристов, отдыхавших на Майорке, продолжились – вместо Франкфурта самолет приземлился в Риме, и некто, назвавшийся капитаном Махмудом, требовал лететь в Дубаи. Я, мгновенно протрезвев, не испытывал ничего, кроме досады, – судьба опять странно вмешивалась в мою жизнь.
* * *
В старости становишься сентиментален. Я плачу над старыми добрыми мультфильмами вроде «Бэмби», и да, я купил плюшевого зайчика, почти такого же, что остался на разбомбленной вилле отца, в моей кроватке. И да, мне до слез жаль людей. С возрастом таких вещей перестаешь стесняться.
Они убили Ханса Шляйера. И если об этом старом нацисте я не очень печалился, то о капитане Шуманне, пилоте боинга, которого этот Махмуд пристрелил на