что лбы спасителей отечества из другого металла.
И еще: я позволил себе затушевать некрофилию гробовщика, находя, что он и без этого хорошо сделан Вами.
Вы вообще склонны к подчеркиваниям — извините за это замечание! — но мне кажется, что это у Вас является результатом недоверия к себе, к своим силам.
И позвольте Вам дать добрый совет: обычно Вы изображаете движение, активность одними и теми же глагольными формами, напр.: «Она встала — пошла — взяла — села», «Он взглянул — кашлянул — согнул» и т. д. Это — очень сухо и протокольно, а особенно когда глаголы стоят в предложении все в настоящем времени или все в прошедшем. Однообразно. Я, читатель, не чувствую движения. Я хочу знать, как она встала, как пошла — тихо, шатаясь, весело? как он согнул — быстро, с усмешкой, нехотя?
Поверьте — я отнюдь не хочу стоять пред Вами в позе учителя. Но, любя литературу, чувствуя в лице Вашем человека серьезного, я хотел бы видеть Вас вооруженной более тщательно и искусно.
Очень прошу Вас о внимательном чтении корректуры.
Получив мое письмо, дайте — открыткой — Ваш адрес «Знанию», чтобы корректуру прислали Вам.
По делам же гонорарным обращайтесь к Семену Павловичу Боголюбову — заместителю К- П. Пятницкого.
Пишете ли Вы еще что-нибудь?
Не попробуете ли своих сил на маленьких рассказиках?
Как вообще думаете распорядиться собою?
Всего хорошего!
26 ноября [9 декабря] 1909, Капри.
Дорогой мой Леопольд —
читал я твое «интервью» в «Утре» и — удивился: зачем ты путаешься в эти дела? Суть в том, что из партии меня, разумеется, не исключали, и весь этот шум — чепуха. А возможно, что и провокация, что пущен пробный шар, за коим имеют последовать уже более боевые против меня шаги.
На-днях все это выяснится.
Кстати: Ан[тон] Павлович] ничего не мог знать о моем вступлении в партию, это случилось год спустя после его смерти.
Вот что, дружище: не пришлешь ли мне немножко денег? Бедую. Написал не мало, а печатать — невозможно. Скоро выйдет мой «Городок Окуров», — прочитав, скажи мне, какое получишь впечатление.
Живу в долг.
Жму руку.
Не позднее первой половины [второй половины] декабря 1909, Капри.
Позвольте рассказать Вам те думы, кои вызвало у меня чтение рукописей Ваших.
Вот уже лет 50, как русская литература с русской жизнью — шерочка с машерочкой — неуклонно танцуют свой печальный вальс в два па: раз — па романтическое, два — реалистическое, и — знаете ли, это очень скучно и очень вредно. «Жизнь наша весьма печальна», — ноет обыватель русский. «Ах, как печальна наша жизнь!» — вторит ему литература. «Стало быть, я — прав!» — торжествуя, объявляет обыватель, опуская руки. Начинает жизнь творить легенды «Ах, давайте сотворим легенду!» — подвывает литература и занимается поощрением обывателя к творчеству поступков мелкоуголовного характера. Очень скучно все это.
Мне думается — потому, что очень уж все мы — и литераторы и обыватели — привыкли подчиняться впечатлениям сего дня, и потому, что будущее наше измеряется нами краткою, низкой и узкой мерой завтрашнего дня, и потому еще, что, живя лбами в землю, мы теряем связь с прошлым, а ведь в XIX в. большущая работа нами сделана, не глядя на слабосилие наше и лень нашу.
И пора бы оглянуться да уж начать уважать себя, право!
Сей день — тяжкий день: люди голодают, стреляются, непомерно много пьют уксусной эссенции — все это истинно! Вероятно, и завтра они эссенции этой попьют, но — неужто лет десять продлится это самоугощение кислотой и в жизни и в литературе? Погибнем мы тогда, так-таки и погибнем все, целая нация.
И будет написано про нас, хуже чем про обров: «были, дескать, русские, способнейший народ! при условиях, совершенно невозможных для дыхания, развили в стране своей изумительной красоты, силы и разнообразия литературу, но в первой четверти ХХ-го столетия все померли, напившись уксусной эссенции, некоторые, впрочем, утопились в петербургской реке Помойке» и т. д.
Бросим шутки, коли они не остроумны, и будем говорить серьезно.
Я человек субъективный и смотрю на дело так: обязанность — а то, если хотите, — задача литературы не вся в том, чтоб отражать действительность, столь быстро преходящую, — задача литературы найти в жизни общезначимое, типичное не только для сего дня. Сей день, его же сотвори болярин Столыпин со октябристы и черносотенцы, — особого значения в истории человечества иметь не может. «Э, куда он, — скажете Вы, — к человечеству!» А куда же, сударыня? Что есть более живое, великое и творческое? Именно с этой высоты взглянув на себя и окружающее, Вы найдете в жизни законное, прочное место и славянству, и России, и всякой единице, и себе самой. Необходимо же, наконец, нам определить себя и цели наши! Надо же знать, чего хотим! Пора прекратить панихидки распевать по усопшим рабам и — главнейшее! — пора понять, что в стране, которая еще так недавно столь величественно всколыхнулась, — в этой стране должны быть и есть свободные, новорожденные люди, а этим людям рассказов о излишнем употреблении уксусной эссенции — не нужно, зачем им это?
Они, люди эти, самое ценное земли, они наша посылка в будущее. Кто они? Не знаю. Рабочие? Вероятно, и среди рабочих есть новый русский человек, и среди крестьян и т. д. Вот они сочиняют преуморительные частушки и вот смеются на[д] каторгой, над своими ранами и физическими терзаниями жизни. Знаете — это превосходнейшая штука — осмеять физическое! Уж очень мы его высоко ставим иной раз.
«Так говорит человек, живущий на роскошном острове, мне, обитательнице бедной улицы», — можете Вы подумать. Обо мне не надобно думать так, ибо две добрых трети жизни моей я испытывал такую нужду, такой голод физический и духовный и столько видел унижений человека, что — прекратим это.
Мне хочется сказать Вам, что задача времени в том, чтоб раздувать искры нового в яркие огни, а старое, рабье, от крепостного права живущее в душе русской, — оно достаточно подчеркнуто. «Право на смерть» Вы пересолили. Очень уж густоват пессимизм. Все это правда. И чухонцы — правда. Но правда же — их мужественное сопротивление напору физической силы, правда — Галлен, Сибелиус, Сааринен, Ейно Лейно и целый ряд изумительно талантливых людей, созданных народцем в 2½ миллиона числом. Правда и то, что они создали свою, финскую культуру.
Поднимитесь немножко над бедной улицей и Питером и над «сегодня» — посмотрите, как великолепно, в конце-то концов, кристаллизуется физическое неудобство жизни в гордые человечьи