А в океане, на расстоянии трех дней пути от Нью-йорка, что-то взорвалось, — читали?
Возмущены стихии или радуются? Стихийный человек кончается.
7 [20] ноября 1910, Капри.
Сердечному человеку
Михаилу Михайловичу
Коцюбинскому
на память
Capri. 910.
Ноябрь.
7 [20] ноября 1910, Капри.
Дорогой Михаил Михайлович!
Я так и знал, что у Вас творится неладное: все время думалось про Вас с беспокойным чувством, и не однажды мы с М[арией] Ф[едоровной] говорили друг другу — должно быть, что-то нехорошо там! Хотелось написать, спросить — но в этих случаях всегда стесняешься нарушить нечто, — прийти в дом не во-время. Что за болезни? Что было с Оксаной? Вы не написали.
Сегодня вместе с письмом Вашим получены четыре листа Вашей книги, — перевод показался мне удачным, — Бы корректируете его? Хорошо бы Вам к весне выпустить тома два, три, чтоб поехать сюда и спокойно жить здесь лето.
В. Г. Короленко прислал мне «Записки» — взял я превосходную эту книжку в руки и — перечитал ее еще раз.
И буду читать часто, — нравится она мне все больше и серьезным своим тоном и этой, мало знакомой современной нашей литературе, солидной какой-то скромностью. Ничего кричащего, а все касается сердца. Голос — тихий, но ласковый и густой, настоящий человечий голос. И на каждой странице чувствуешь умную, человечью улыбку, много думавшей, много пережившей большой души. Хорошо!
Был взорван «бегством» Льва Николаевича, поняв прыжок этот как исполнение заветного его желания превратить «жизнь графа Льва Толстого» в «житие иже во святых отца нашего болярина Льва», — написал В[ладимиру] Г[алактионовичу] по этому поводу злейшее письмо, но не успел послать. Вдруг: бом! — телеграмма: Лев Толстой — умер!
Заревел я отчаяннейше и целый день плакал — первый раз в жизни так мучительно, неутешно и много. Плакал и все что-то писал о Толстом не для печати, конечно, а так вообще, надо было горе излить. Хотел все это писание В. Г. отправить — а- вечером опустилась на остров стая корреспондентов с известием, что — жив Толстой!
Корреспондентов прогнал, а сам — слег, так переволновался, что опять кровохарканье возобновилось. Конечно, в этом и дьявольский ветер виноват, — дует, как бешеный, свистит день и ночь, нервы натянуты.
Теперь живу в напряженном ожидании вестей из России о нем, душе нации, гении народа. В душе этой много чуждого и прямо враждебного мне, но — не думал я, что так глубоко и жадно люблю я человека Толстого! Возмущают меня начавшиеся попытки сделать из него «легенду», чтоб положить ее в основание «религии» — религии фатализма, столь пагубного для нас, людей и без того пассивных.
Читаю газеты и — убийственно ясно вижу, до чего мы дики, до чего бесстыдны и — сколько холопьего, идололюбческого живет в темных, запутанных душах наших. Мучительно стыдно.
«Кожемякина» осторожненько пишу. Тема — строгая и становится все строже, требует все более обдуманного и осторожного отношения. Как по канату ходишь.
Посылаю Вам на память «Встречу» — может, читая, улыбнетесь разок.
Рекомендую вниманию Вашему книжку Алексея Толстого, — собранные в кучу его рассказы еще выигрывают. Обещает стать большим, первостатейным писателем, право же!
Вероятно, «Знание» прислало Вам Сургучева и Шмелева? Первый — тоже обещает не мало, но пока — несколько небрежен и зря кокетничает, подобно телеграфисту на захудалой, степной станции. Любит слишком пестрые галстучки, будем думать, что это пройдет у него.
А второй — хороший жанрист. Впрочем — сами увидите.
Не дурны в последней книге «Вест[ника] Евр[опы]» миниатюры Чирикова. Смешно и грустно, как и следует быть. Попрежнему увлекаюсь «Деревней» Бунина.
У нас — событие: Зина женился. Произошло это весьма быстро и, кажется, для него самого неожиданно. Теперь — киснет в патоке счастья; очень комично смотреть на него и большую его супругу.
Но — видели бы Вы, что делали каприйцы на этой свадьбе! Прямо — до слез доводили всех нас милой своей радостью.
Кончаю длинное послание сие, желая, чтоб оно не утомило Вас своей пестротою.
Будьте здоровеньки, будьте бодры!
Сердечно приветствую супругу Вашу, детям пишу отдельно. Экое славное письмо Оксана прислала! Милая душа, видно. Поцелуйте ее.
И других трех — тоже, конечно!
В Белоруссии есть два поэта: Якуб Колас и Янко Купала — очень интересные ребята! Так примитивно-просто пишут, так ласково, грустно, искренно. Нашим бы немножко сих качеств!
О, господи! Вот бы хорошо-то было!
В книжку мою вложен листок — песня и ноты, нечто вроде белорусского гимна, должно быть.
Меня эта вещь взволновала. Угрюмо.
А кто это их, не один миллион,
Научил кривду несть, разбудил их сон?
Беда, горе!
Славяне!
Помните — великорусскую песню:
Мы не сами-то идем, —
Нас нужда ведет, нужда горькая!
Это эпиграф к нашей истории, истории пассивных людей. Это крик древней крови, отравленной фатализмом. Именно под это несчастие Л[ев] Н[иколаевич] и подводил философское основание, от него исходя, ему подчиниться и звал.
8 [21] ноября 1910. Капри.
«Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть», — красу этих слов всегда чувствовал, но — никогда они не доводили меня до слез и рыданий, и не представлял я, что эта смерть, столь естественная и неоднократно извещавшая о близости своей, придя, так яростно ударит по сердцу. Как будто выкусили большой кусок души моей, и овладело мною горестное чувство сиротства, и кажется, что в сердце России тоже открылась черная дыра, копошатся в ней буйно черви разные, — когда теперь зарастет она, закроется?
Отошла в область былого душа великая, душа, объявшая собою всю Русь, все русское, — о ком, кроме Толстого Льва, можно это сказать?
Конечно, я не принимал корреспондентов и не принимаю, и не буду, и не хочу, не могу писать для публики, — черти и газеты с нею, а я ополоумел, кажется. Очень тяжело мне, невыразимо.
Уговариваю себя: да ведь ты едва ли и любил его? Ведь не согласен ты с ним и враждебен даже тебе он, проповедник пассивного отношения к жизни, человек, воплотивший в огромной душе своей все недостатки нации; он последняя, быть может, вспышка древней русской крову, — крови, отживающей свой век?
А что в том? Доводы разума — не влияют, и душа болит все мучительней, бегаю, как волк по клетке,