- Когда пообедает - сюда. А нам распорядись, сделай одолжение, чаю. И бутербродиков, что ли? На всех троих. Будем мы тут чай пить. Будешь, Алексей, со мной чай пить, или оно тоже подходцы?
- Буду! - веселея, сказал Жмакин.
Криничный вышел. Лапшин велел Жмакину сесть рядом с собой. Алексей покорно сел. Его немножко лихорадило от предчувствия чего-то удивительного, небывалого еще в жизни. И лицо горело, и сердце колотилось. Лапшин задумался, потирая щеки ладонями, большое, свежее лицо его стало грустным. Тикали часы в деревянной оправе. Под большим зеркальным стеклом на сукне стола были разложены фотографии - незнакомые, суровые военные люди.
- Это дружки мои, - словно самому себе, сказал Лапшин. - Никого уже в живых не осталось. Боевые дружки, не штатские. Эх, войны, Алеша, войнишки, вот повоюешь - узнаешь, где люди познаются...
И он с серьезным вниманием, несколько даже по-детски, склонил голову к фотографиям. Жмакин тоже глядел, чувствуя неподалеку от себя широкое, жиреющее плечо Лапшина.
- Вишь, сколько их у меня, дружков...
Но Жмакин уже не видел их.
Он смотрел на дверь, в которой, словно в большой раме, стояла маленькая, рыженькая. Неля, почти не изменившаяся с тех дней, та Неля, из-за которой все и случилось, та Неля, которую не вызвали в суд потому, что она уехала, убежала, испугавшись братьев Невзоровых...
- Алеша! - прижимая руки к груди, сначала негромко, потом громче сказала она. - Алеша! Алешенька!
Лапшин сбоку своими яркими глазами смотрел на него: Жмакин медленно, словно не веря себе, поднялся. Иван Михайлович стиснул его локоть - худой локоть больного человека - своей большой рукой. Он, казалось, не заметил и руки Лапшина. Он смотрел, вытягивая шею, не веря своим глазам. Его трясло, било, он рванулся, но Иван Михайлович с мягкой силой удержал худой локоть в своей руке. Тогда Неля крикнула:
- Алеша, прости, прости меня, это мама меня увезла, она Глебки боялась, он сказал, что зарежет меня насмерть, если я хоть что-нибудь... Алеша, я на колени встану, Алешенька, я только потом разобралась и поняла, от меня они скрывали, что ты в тюрьме...
Он ничего не говорил, только вытягивал шею. Он не рвался больше. Зеленые бешеные его глаза погасли, затем в них заиграл какой-то новый, горячий свет. И, перекрывая ее крики своим сиплым, страшноватым сейчас голосом, Жмакин спросил:
- Не верещи! Ты сама приехала? Сама так решила? Сама меня нашла?
- Нет, - сквозь слезы ответила Неля. - Это они меня нашли, вот эти работники милиции. Они ко мне в Киев приехали. И тогда, - быстрее заговорила она, - тогда мы с мужем решили, что так невозможно, что нужно скорее, и он мне дал сколько угодно денег, я прилетела на аэроплане, я на свои деньги, Алеша, прилетела, и я все подтвержу, потому что они разоблачены - эти мерзавцы, я все сделаю, все, и присягу...
И вдруг Криничный засмеялся. Он стоял за Нелиной спиной, у косяка, огромный, успевший загореть, стриженный наголо, по-солдатски, и смеялся. Жмакин испуганно взглянул на Лапшина и увидел, что тот тоже улыбается, по-прежнему держа его за локоть. Улыбается с таким спокойным и усталым презрением, с таким выражением брезгливости, что, пожалуй, Жмакину ничего уже не стоило говорить. И он промолчал. Он ничего больше не сказал. Он сел вновь рядом с Лапшиным, чувствуя по-прежнему его плечо, и опустил голову. И даже не слышал, как Иван Михайлович попросил Криничного:
- Проводите, пожалуйста, гражданочку на выход. И пусть нам принесут чаю, но не на троих, а на двоих...
Дверь закрылась. Потом еще раз зашел Криничный, как сквозь сон Жмакин понял, что Криничный ищет валерьянку "для дамочки". Опять закрылась дверь. И в наступившей тишине Лапшин негромко спросил:
- Так при чем же здесь, Алеха, наша советская власть?
В МАЕ
Личная жизнь
После майских праздников все в бригаде Лапшина внезапно поняли, что Василий Никандрович Окошкин окончательно и смертельно влюблен. И в бумажнике, и в кошельке, и в ящиках стола, и под стеклом на столе - везде появились самые разные фотографии Ларисы Кучеровой. Вася разглядывал их и строго и сдержанно говорил и Побужинскому, и Бочкову, и Павлику, и Криничному:
- Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!
Лицо у него при этом делалось торжественным, будто он и впрямь читал приговор. Кроме того, Окошкин всюду таскал с собой сентиментальные сувениры, как-то: маленькие, с Ларисиными метками платочки, ее старую пуховку для пудры, кусочек карманного зеркала, каменного слоненка и еще всякую дрянь в этом роде. На подковырки Побужинского Окошкин отвечал односложно и опять-таки строго:
- Я в вашу личную жизнь, кажется, не лезу? И слоненок вас на касается!
Каждые два-три часа, где бы он ни был, Василий Никандрович отыскивал телефон, с тяжелой настойчивостью маньяка подолгу добивался какого-то коммутатора, дул в трубку, требовал соединить его с номером тридцать вторым и, убедившись, что это весовая, жалким голосом просил:
- Кучерову, сделайте одолжение, очень буду благодарен, из контроля, пожалуйста, будьте так любезны, срочно нужно...
Себя он называл при этом почему-то "из Главметизсбыта", благодарил и благоговейно ждал, а когда Кучерова подходила, задыхался и спрашивал:
- Ларечек? Ларисенок? Лисонька?
Лицо у него стало обалделым, он подолгу бессмысленно глядел перед собой, часто ронял и даже разбивал дома посуду и вовсе не изводил Патрикеевну. Шутить над собой он никому не позволял и все праздничные дни делился своими переживаниями с Ханиным, подолгу жаловался ему и требовал ответа на "свои жгучие вопросы", как выражался Давид Львович.
- Пропадаю! - говорил Вася. - Взяла и вместе с мамашей уехала на все три дня. Неизвестно куда. Как это понять?
- Не любит! - холодно отвечал Ханин. - А если и любит, то имея в виду брак по расчету. Ты же, Вася, золотое дно!
- Вы думаете?
- Это совершенно очевидно! Блестящие способности, фундаментальное образование, острый и совершенно зрелый ум... Пройдет немного времени, и ты займешь пост Ивана Михайловича...
- Шутите все! - уныло отмахивался Окошкин и жаловался, что принимает без всякой для себя пользы порошки "для укрепления нервной системы", что раньше никогда не пил столько воды, что потерял аппетит и может "кушать" только острое и соленое.
- Потребуй в ультимативной форме согласия на брак! - посоветовал Ханин. - Иначе действительно пропадешь. И похудел и позеленел...
- Но? - пугался Окошкин.
На третий день праздника - в воскресенье - отправившись к Балашовой, Лапшин и Ханин обогнали Васю Окошкина возле кинематографа "Титан". Он шел, ведя под руку "зеленое перышко", ту самую девушку, фотографии которой он постоянно разглядывал и на работе и дома. Девушка глядела на него снизу вверх и смеялась чему-то, и по ее влажным, сердито-веселым глазам было видно, что она влюблена в своего Васю и с наслаждением слушает тот вздор, который он ей говорит.
Завидев Ханина и Лапшина, Окошкин отпустил локоток "зеленого перышка", и у него сделалось то выражение лица, которое бывало, когда его распекал Лапшин.
- А, Вася! - сказал Давид Львович. - Тебя твоя супруга ищет, мне звонила.
- Супруга? - с легким стоном спросил Вася.
- Ага! Пульхерия Пудовна. У меньшого у твоего вроде коклюш, а старшенькая все папку зовет...
- Позвольте пройти! - сказала девушка и, слегка толкнув Василия плечом, пошла вперед.
- Ну, товарищ Ханин! - воющим голосом, уже издали, крикнул Василий Никандрович. - Это вы запомните!
Он побежал за своей Ларисой, и было видно, как она вырвала у него руку и перешла на другую сторону улицы.
- Для чего это ты, собственно? - осведомился Лапшин.
- А им кризис нужен, - загадочно ответил Ханин. - Им нужно раскричаться, рассориться, помириться... Рыдания им нужны, Иван Михайлович, проклятия и полное выяснение отношений...
Лапшин купил торт, Ханин пирожков и еще чего-то "грызть". Катерина Васильевна открыла окно, накинула на плечи теплый платок, и все втроем они долго молчали, глядя на смутные кроны Таврического сада, на сиреневое, холодное небо, на огни автомобилей. Потом Ханин взял гитару, вопросительно взглянул на Балашову и погодя осведомился:
- Ну?
Катерина Васильевна помедлила, потом встряхнула головой и запела негромко, низким голосом:
Заводы, вставайте! Шеренги смыкайте!
На битву шагайте, шагайте, шагайте.
Проверьте прицел, заряжайте ружье,
На бой, пролетарий, за дело свое...
Басовые струны гитары были едва слышны, и негромкий голос Балашовой брал за душу, привычные слова лозунгов приобретали новый, исполненный огромной внутренней силы смысл, и как-то яснее, понятнее становилось то, что происходило нынче на земле:
Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных!
Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах:
Не страшен нам белый фашистский террор
Все страны охватит восстанья костер...
Лапшин сидел, подперши лицо ладонью, и вглядывался в Балашову, а она, тихо радуясь, что он не знает эту песню, пела ему, словно бы рассказывая: