Не страшен нам белый фашистский террор
Все страны охватит восстанья костер...
Лапшин сидел, подперши лицо ладонью, и вглядывался в Балашову, а она, тихо радуясь, что он не знает эту песню, пела ему, словно бы рассказывая:
Огонь ленинизма нам путь освещает,
На штурм капитала весь мир поднимает
Два класса столкнулись в последнем бою.
Товарищ! Борись за свободу свою!
- Кто это написал? - спросил Лапшин.
- Не знаю, - ответила Катерина Васильевна. - А пел Эрнст Буш. У него много песен, неужели вы не слышали? И человек он замечательный. Сам слесарь, удивительный актер, певец-антифашист. Его всегда ловят, а он поет и скрывается, а потом опять поет на митингах, на собраниях, на демонстрациях...
Помолчала и с грустью добавила:
- Вот это актер! Не то что кривляться и выламываться в чужих ролях.
И предложила:
- "Болотных солдат" еще споем, хорошо, Давид Львович?
Эту песню она пела по-немецки, в голосе ее слышались и гнев, и отчаяние, и надежда, а Ханин потихоньку переводил:
Как уйти от часового?
Как дожить жизнь?
Пуля за слово и за взгляд,
За побег тоже пуля.
Мы болотные солдаты
И все-таки уйдем из проклятых болот...
Помолчав, Катерина Васильевна сказала:
- Потом Буш был в Испании, пел там республиканцам и сражался, а теперь неизвестно. Ах, какой человек... Если он жив и вернется к нам, мы обязательно пойдем его слушать, ладно, Иван Михайлович?
- Пойдем! - с радостью согласился Лапшин.
Катерина Васильевна опять запела негромко, прижав руки к груди и глядя мимо Лапшина печальными, круглыми глазами, а Лапшин думал про наступающие трудные времена, про неизбежность, неотвратимость войны и про то, что без Катерины Васильевны ему просто невозможно жить. Невозможно и глупо. Так глупо, что, по всей вероятности, рано или поздно он не выдержит и скажет Балашовой о том, что любит ее и что без нее ему немыслимо жить. Возьмет, наберется смелости и скажет:
- Совершенно невозможно!
Или не скажет? Вернее всего, что не решится. Так живешь помаленьку и хоть надеешься на что-то, а когда Катя предложит оставаться хорошими друзьями, надеяться станет совсем не на что...
Раздумывая об этом, он жевал пирожок с капустой и прихлебывал чай, а Ханин, скашивая на него глаза, прикидывал, как бы взять и поженить этих людей, которые необходимы друг другу и не желают понять, насколько необходимы. Балашова кончила петь, Ханин прижал ладонью струны гитары, вздохнул и произнес сам себе:
- Глупо! До чрезвычайности глупо.
- Что, Давид Львович, до чрезвычайности глупо? - спросила Балашова.
Ханин не ответил, предложил пройтись. И опять, как много раз, вышло так, что Давид Львович и Катерина Васильевна весело разговаривали друг с другом о чем-то таком, чего Лапшин не знал, а он шел, отстав на несколько шагов, и думал, что он тут не очень нужен и говорить Балашовой и Ханину с ним не о чем. Было немножко обидно, что они порою обращались к нему и вовлекали его в свой разговор, как делают это с тещей или с бабушкой, чтобы те не обижались, когда веселится молодежь. "Хорошо еще, что я не туг на ухо, - печально подумал Лапшин, - а то бы им пришлось мне кричать..."
Они шли по набережной Невы, глядели на разведенные мосты, на баржи, словно заснувшие на реке, на длинно целующиеся парочки, на зеркальные стекла особняков, на уходящие в Кронштадт эсминцы, сторожевики, подводные лодки.
- Господи, какая красота! - воскликнула вдруг Балашова. - Видите, Иван Михайлович?
- Отчего же, вижу! - глуховато ответил он и понял, что смутил ее своим ответом не потому, что она задала ненужный вопрос, а потому, что тон вопроса был какой-то уж слишком настойчивый, словно Лапшин не мог понимать то, что понимала она и Ханин. - Вижу! - хмуро повторил он. - И все, кто на это смотрит, - видят!
- Ты что? - удивился Ханин.
- А ничего! - произнес Лапшин. - Меня спросили - я ответил.
Провожая Балашову домой, Лапшин не сказал ни слова и попрощался тоже молча. И она притихла, присмирела, только Ханин мужественно, с трудом тащил какие-то фразы - одну за другой.
- Ну вас к бесу! - ругался он на обратном пути. - Стараешься, стараешься, а толку - лбом о стенку.
Лапшин хмуро осведомился:
- Какой такой толк?
Когда они вернулись, Окошкин уже спал и улыбался во сне. На столе лежала записка:
"Извиняюсь, я по рассеянности съел всю колбасу, а также булку, а также масло. Прошу Патрикеевну ни в чем не винить. Ваш Василий".
- Видишь, - сказал Ханин. - А ты беспокоился. Иначе он бы не съел все по рассеянности...
В понедельник с утра в бригаду к Лапшину пришли артисты во главе с Захаровым, но Иван Михайлович был занят, и с ними занимался Бочков. Ревнивая Галя, услышав про артистов, тотчас же явилась и, сердито сдвинув бровки, периодически давала понять гостям, что она здесь хозяйка и, кроме того, состоит в законном браке с Николаем Федоровичем, который для всех них герой, а для нее только Коля и никак не больше. Побужинский и Криничный на все это перемигивались...
Балашова погодя постучала в кабинет Лапшина. Он крикнул: "Войдите!" - и опять заговорил по телефону, а когда понял, кто к нему вошел, неожиданно для Катерины Васильевны устало и виновато улыбнулся. И заметил, что со вчерашнего вечера Балашова побледнела, словно вовсе не спала, и что на ней новая вязаная кофточка, которую он никогда раньше не видел. Сумки у нее по-прежнему не было, и карманы кофточки оттопыривались, как у школьника-первоклассника.
Иван Михайлович говорил по телефону долго, и не столько сам говорил, сколько слушал, односложно отвечая своему собеседнику и глядя на Катерину Васильевну, которая по своей привычке что-то грызла. Она очень любила ту странную, негородскую еду, которая нравится детям, - дынные семечки, капустные кочерыжки, кедровые орехи, и часто жаловалась, что не могла достать моченых яблок, а еще лучше мороженых, или стручков гороха, притом еще какого-то конского. А Ханин уверял, что своими глазами видел, как Балашова ела обыкновенную сосновую шишку.
- Можно, я у вас тут немножко посижу? - спросила Балашова, когда Лапшин повесил трубку.
- А там неинтересно?
Лапшин кивнул головой в ту сторону, где Бочков беседовал с артистами.
- Нет.
- Почему?
- Неинтересно! - упрямо произнесла Катерина Васильевна.
- А все-таки почему?
- Они прикидываются, - с усмешкой ответила Балашова. - Наверное, потому они и не любят меня, что я вижу их насквозь и не участвую никогда в их штуках...
- Кто они?
- Мои сотоварищи. Наверное, в других театрах иначе; наверное, у нас просто народ не тот подобрался, но, знаете, не могу я, и все тут. Все эти высказывания, что для них не пишут достойных пьес, что они принуждены играть плохие роли, в то время как...
- А разве это не верно?
- А разве Варламов и Давыдов изумляли зрителей только в хороших пьесах? Они черт знает в чем играли, и это черт знает что становилось чудом...
- Не знаю, не слыхал, - сказал Лапшин.
- А я слыхала! - с вызовом ответила Катерина Васильевна.
- За это вы на них и сердитесь?
- Да нет! Просто сама я злой человек. А вообще... Ну что они прикидываются? Сейчас играют в то, что им очень интересно слушать Бочкова. На днях были мы у врачей в Академии, и они все притворялись, что сами в душе врачи...
- Сердитая вы сегодня! - сказал Лапшин.
- А вы добренький! - блеснув глазами, сказала Балашова. - "Люди хороший народ", - похоже и смешно передразнила она Ивана Михайловича. Люди - хороший народ, а сами берете свой револьвер и в этих хороших стреляете!
- Я в хороших не стреляю, - ответил Лапшин. - Я преимущественно стреляю, когда в меня стреляют.
- А в вас только плохие стреляют?
Иван Михайлович молча и удивленно взглянул на нее и встретил ее злой и напряженный взгляд.
- Плохие? Значит, и я очень плохая, потому что иногда мне хочется в вас выстрелить.
- За что же это? - искренне удивился он.
- Ах, да что, - сказала Катерина Васильевна, - что о глупостях толковать!
Потянув из карманчика зеркальце, Балашова рассыпала орехи, ключи, серебро и выронила две скомканные пятирублевки. Губы ее внезапно, совсем по-детски дрогнули, по всей вероятности она бы заплакала в голос, не войди в это время строгий, с осиной талией Павлик и не доложи на ухо Лапшину, что профессор Невзоров прибыл и ожидает.
- Просите! - сказал Лапшин.
Катерина Васильевна все еще собирала свои орехи и пятиалтынные. В дверях она столкнулась с Невзоровым. Он уступил ей дорогу и растерянно остановился у косяка. Это был человек лет за пятьдесят, с густыми, сросшимися у переносья бровями, с обветренным, дубленым лицом. Седые волосы были стрижены коротко, глубоко сидящие глаза смотрели настороженно. Несколько мгновений он взглядом словно бы примерялся к Лапшину, потом вздохнул и, сразу устав, спросил:
- Я - Невзоров. Вы...
- Я Лапшин. Садитесь.
Выражение муки мелькнуло в глазах Невзорова, но руку он Ивану Михайловичу не протянул и сел поодаль, словно Лапшин был ему врагом.