о такте, наконец.
— Ну, чтоб уж никаких… — усомнился все-таки он, отступил подальше, с полотна не сводя глаз, и объемности в нем прибавилось, простора самого, света. — Грубость не беспричинна же… прячется, может, за нею, прячет свое. От оскорбленья тоже, чересчур многое сейчас оскорблено. А художник редкий… Самоучка, ну и что? Знания готовенькие, уменье заемное — пусть, это тоже надо… Но лучше, мне кажется, когда художник интуицией больше берет, чем той же мастеровитостью, многознаньем… не так? Чувства в нас куда ведь богаче знаний наших, согласитесь…
— Вот уж не ожидала, Иван, встретить в вас эстета, — с видимым удовольствием засмеялась, тем смягчая иронию, зубками блеснула она. — Нет, не все так просто, совсем нет. Сколько художников, столько и комбинаций умения с интуицией, уверяю вас. Да еще и художника со зрителем, ценителем: надо же, чтобы и они нашли друг друга — вот как вы…
Она ладошкой белой показала нечто между ним и картиной:
— А я даже завидую вам. Наверное, слишком присмотрелась ко всему такому, всякому… избыток тоже, очевидно, вреден. Хорошо бы менять. Музыковедом с годик, Стравинского очень люблю, затем… Ну, театр потом, кино. Или дизайн, хотя бы. — Они шли между стендами, и он пытался представить, как смотрят на все это американцы или те же бельгийцы, разница несущественна — на степные эти пригорки пустоватые, на покосившиеся, бедней бедного домишки у заводей или в городских старых, больше на трущобы похожих кварталах, на храмовую азиатскую разноцветь и чужой им совершенно обиход, обряд жизни туземной отсталой… И она словно угадала, сказала, в голосе ее если и была усмешка, то грустноватая: — Русская классика — это кривые заборы… Никто лучше наших не умеет писать старые заборы.
— Они — теплые, эти старые доски… Это любовь, наверное.
— Неправда! — неожиданно горячо и с пьянинкой вроде запротестовала она, поймала руку его, сжала своей, маленькой и холодной. — Неправда, Иван: любовь молода! Старой ее, когда все в прошлом, не бывает… молодое вино в старые меха — какая гадость, зачем?! А любовь будущим живет, только туда и смотрит… Вот вы — любите свое будущее?
— Свое? — удивился он, самому ему и в голову бы не пришло спросить ли себя, просто ли подумать об этом; и поначалу даже забавным это показалось — любить свое или себя в будущем… — Еще чего… Мне пока там нечего любить, ничего не светит. Дочку одну только… да, дочь. — Он выдержал ее прямой, темный и непонятно чего ищущий в нем, ждущий от него взгляд, добавил: — И меня там тоже мало жалуют, чувствую, не очень-то и ждут... и, может, правы. Не ко двору.
— Странное вы говорите, Иван… У вас такие перспективы — это не я, это он утверждает, он уверен! — Алевтина, руки его не выпуская, оглянулась тревожно, глазами поискала — Мизгиря, бредущего у дальней стены, еле взглядывающего на картины, кивнула на него. — Он говорит, что если вы с нами будете, то… То, поверьте, все будет: издательский центр — ваш, собственный, депутатство, известность, да что хотите. И он знает, что говорит. А главное, что делает…
— А с кем же я, как не с нами, — с некоторым, себе признаться, напряжением усмехнулся он. Предложение было не то что неожиданным, нет, но нешуточным, таким, от которого трудно было — и неосторожно — отказываться впрямую. Немудрена задачка: отказ бы значил, что ломаются какие-то, по всему судя, немалые их планы, с ним связанные, и он им ненужным, как самое малое, станет или скорей всего помехой. Согласие же, само собой, делало его зависимым, втянутым в игру, правила и расклад которой он, по сути, не знал — в том числе и то, как вписывается в нее Воротынцев… и не с противной ли стороны вписан, что-то же ведь дали ему почувствовать и сам шеф, и Народецкий? А условия выставят, когда от них поздно, невозможно будет отказаться без потери лица. Или, фигурально выражаясь, головы. — Так далеко я пока не заглядываю, Аля. И без того проблем хватает, с этим бы делом справиться…
— Но почему ж — далеко? Вовсе нет! Он все может, понимаете?!
— Так уж и все?
— Все!
— Ну, пусть тогда вернет мне наивность… Шучу, конечно, но что-то совсем уж под завязку загрузился я, Аля. Сегодня — это нежданная совершенно, нечаянная пауза, только и всего…
— Вы не верите в себя? Не может быть!
— А вы в себя? — Он подождал ответа, шевельнул рукой, высвободил осторожно ее, и она не то чтобы замешкалась, но поморщила чистый лоб, взглядывая на него, и ничего не сказала. — Вот видите, как отвечать на такие вопросы…
— Нет, отчего же, я верю себе… Своим целям, доминанте жизни.
— И силам тоже?
— О, была б цель, а силы я найду, — уже смеялась она, с игривой некой ноткой, и глаза ее, матово-темные, без глубины, вдруг заблестели опять — как тогда, в кабинетике его. — Знаешь, я ужасно упорная, когда… Я тогда как бы частью цели становлюсь — сама, вся!
— Ну, а если не хватит все-таки, не хватает сил?
— Какой, однако, ты… дотошный, Иван. Цель тогда просто корректируется, вот и все.
— И перестает ею, подлинной, быть. А дотошный — это почти тошный.
— О нет…
А уже звала, зазывала Люся — на весь зал, по-хозяйски: — Сходимся-сходимся… Я выбрала! Оцени в деревянных, Тиночка. И желательно бы поскорей забрать. Он как, этот художник, кочевряжиться не будет?
Картина была так себе, типичная стилизация: бургундский, как было написано, замок на фоне заката, игрушечно прорисованные башенки и зубцы, детальки. Алевтина пренебрежительно дернула уголком полных губ:
— Зря ты это… Возьми вот лучше у молодого, способный мальчик — эту, с домиком, тут и цветовое решенье интересное. Или хотя бы вон ту, крайнюю. Цена одинаковая будет, можно сказать, а качество… Дешевле других этот не уступит, ломака старый, знаю. Скаред и … бездарь.
— Ну нет, миленькая, этой деревни я с детства наелась — во! — Она едва ль не зло, без всякого кокетства черканула себе ладошкой как раз под вторую складку подбородка. — На всю оставшуюся жизнь, хватит. А к этой рамку закажу пошикарней, а то как на членах Политбюро… — И хихикнула, обвела всех прозрачными глазами: —