Правда, на них и не повесишь…
— Фу! — сказала Алевтина, но улыбнулась тоже; и вдруг страстно, с хрипотцой желания выдохнула: — А знаете, я так выпить хочу…
— Вполне трезвое предложеньице, — одобрил Мизгирь. — Я даже и дальше готов пойти: а не напиться ль нам?.. Как в былом нашем совковом царстве-государстве: кто «за», па-апрошу опустить ноги… Единогласно и запротоколировано!
— Я бы ноги лучше подняла…
— Люсье-ен!.. — повысил на нее голос тот, со смешком, но и колюче глянул. — Проголосовано же. Человек, как правило, дурак на побегушках у своего тела, и посему не будем поспешны в угожденьях ему. А напиться — это идея, как уже было нынче сказано… послужим идее! И вообще: пообещать вам по этакому вот замку — с камином, флюгерами, джакузи и прочей фигней?
— Да! Да! — закричали они, захлопали в ладоши. — Пообещай!..
— Будет вам по замку, заметано. Но — терпенье. С известной долей усилий, разумеется. А вам?
— На кой он мне.
— Я так и думал. Значит, обещаю другое.
— А что? — загорелась Аля и даже пальцы в перстеньках, ухоженные и белые, приложила к высоким скулам, словно жар их унимая. — Что же именно?!
— Пусть это останется до времени задушевным моим… говорю же — терпенье. А пока речь о материях низких: индексацию фонда зарплаты газете обещаю пробить, воины должны быть накормлены… Нет, многих ныне губит нетерпенье, не умеют со временем обращаться — а оно со сволочным же характером, пощады не жди. Но вот Рябокобыляка твой, — сказал он Люсе голосом, не лишенным покровительности, — тот с Хроносом в ладу, ничего не скажешь, умеет ждать. За что и воздастся ему от зловредного сего бога — по нашей, само собой, протекции. — И затуманился лицом: — Хотя все поблажки его, увы, временны…
— Да уж, раскомандовался муженек мой… как же, член правления! Вот еще начальство на мою голову!
Посмеиваясь, Алевтина повела их к лестничному пролету:
— Ты не очень отыгрывайся на нем дома, а то еще слиняет с какой-нибудь сексушкой.
— Он?!! — Изумленье Люси, ее неверие во что-то подобное были так велики, что она с ноги даже сбилась, стала, их улыбки и глухой хохоток Владимира Георгиевича вызвав. — Да он…. — И опомнилась, рукой махнула — спроста, по-бабьи: — Никуда-то он не денется, хохленок мой… А вот чтоб на мою фамилию смениться — нет, уперся. Ну и пусть ходит такой, а я уж под своей девичьей погуляю…
Сходя по лестнице, он еще раз оглянулся. Поле подымалось, уходило к горизонту, и воздух над ним, подразмытый первым летним маревом, словно позолочен пыльцою цветения был — ступи и иди средь легких еще, колени царапающих колосьев, все дальше уходи и дальше…
Ловкая ручка просунулась ему под локоть, и он, обернувшись, увидел совсем близко блестевшие темно глаза, жар смуглых подглазий и ее, Али, приоткрытые, никак не капризные сейчас губы со смазанной чуть помадой, темный тоже румянец — все во внимании к нему жадном, заискивающем, тревожном и веселом вместе:
— Вот никогда б не подумала, что мужчина может в картину так… влюбиться, что ли? И не в портрет даже, нет, а… Все вам женщин не хватает. Нет, почему вам не хватает женщины?!
— Еще как хватает — с преизбытком даже…
Впору было, вроде этой Люсьен, показать себе под самый подбородок.
— Настоящей женщины не может быть много!
А зачем тогда спрашивать, что — не хватает? Логика словно нарочно спародирована в них — для пущего контраста с мужской, что ли? А вернее всего, для уверток от нее, и не поэтому ли именно пол их — слабый? Но вот чего непомерно много везде и всюду, так это человека самого, все захватил он, подмял под себя, уже и сам чумеет, задыхается от эгоизма своего и невразумительной жадности, а все чего-то надо, надо непременно ему, надо… Вот как ей — чужого и малопонятного же, несродного ей человека, как в кокон замотанного в злобу дня и скорбные заботы его, в предчувствия дурные и мысли, каких она никогда не поймет, настолько чужды они ей, непредставимы… не лезть бы тебе, девочка, в эти чертоломные чащи, целей будешь.
Но что ей предчувствия, тягости все эти — влекла, тянула вниз, смеющимся лицом оборачиваясь, заглядывая в глаза и требуя: «Нет, почему?!» — требуя того, что он и не хотел, и не мог дать. Мимо одного-единственного, удивленно взиравшего на них и на чертей очкарика-посетителя прошли и ввалились в кабинет.
— Пусть сдохнут все наши враги!
Это Люся, расплескивая коньяк из переполненного второпях бокальчика, провозгласила, вытянула его и, перегнувшись полным станом, чмокнула соседа мокрыми губами в плешь, веселья прибавив. «Кровожа-адно»…» — пробурчал Мизгирь — впрочем, довольный. Алевтина, музыку тихую какую-то включив, сидела рядом с Базановым и, локотком задевая, ловко делала бутербродики с семгой и ветчиной, покровительствуя всем, оделяя, а его в особенности. На абордаж пошла девица, с усмешкой, но и тревогой невольной видел он, и опасней-то всего здесь была как раз искренность, влеченье некое безудержное, едва ль не до бесстыдства ее захватившее, и куда трудней было на эту искренность не ответить… Но даже и опытность ее, особо не скрываемая, в женщинах ему отчего-то малоприятная всегда, отступала сейчас в сторону куда-то, уступала этому напору искренности, и чем было отвечать — ему-то, уж какую неделю постнику в супружестве?
Постник, добровольный причем, сам застилал себе теперь диван, а когда жена, даже и попытки не сделав тогда помириться, через пару ночек наведалась все-таки с тем, что она называла, конечно же, сексом, — сказал ей: «Я кто, по тебе, песик неразборчивый? Иди. К Танюшке иди». Ладно бы, телом взять, раз уж не хватило на примиренье сердца и ума, какое-никакое, а все-таки тепло; а тут, в который раз покоробленно понимал он, и этого даже не было, одна-то похоть. Да, та самая непоследовательность, над которой до седых волос порой ломают голову умнейшие из мужчин, загадку в ней женскую неразрешимую воображая себе, пускаясь в изыски изначально склонного к шарлатанству психоанализа, капризами возлюбленных маясь, — а она, зауряднейшая бабья непоследовательность эта, простодушно таращит глаза и сама не понимает: а вокруг чего, собственно, сыр-бор-то?..
— Что?..
Она смотрела на него, должно быть, уже какое-то время, потому что лицо, глаза ее обеспокоены были и, ей-богу же, сочувственны. И