Ему самому стало совестно. «Какое же тут сравнение? Ведь это одна из самых прелестных, изумительных книг, существующих в мире! «Мертвые души» можно читать десять и пятьдесят раз, я впервые прочел в корпусе, читал в эмиграции, читал в тюрьме, читал в ссылке, читаю теперь тут, и всегда с наслаждением, и, разумеется, не оттого, что в ней разоблачаются взяточники и мошенники. Он хотел заклеймить и неожиданно «возвел в перл создания» – выражение гадкое, однако это так: возвел. Мне все равно, брали взятки или нет его чиновники – хоть каждый из них вышел симпатичнее Костанжогло, – но жизнь их была милая, обильная, счастливая и даже поэтическая, и мне при чтении этой книги всегда – задолго до освобождения – хотелось жить во время Чичикова, путешествовать в его бричке, есть в его гостинице поросенка с хреном, запивать фруктовой блины у Коробочки, возить с собой том «Герцогини Лавальер», ловить рыбу у Петра Петровича Петуха и разговаривать с ним (он премилый) или хотя бы с Селифаном – уж лучше, чем с Кангаровым-Московским…»
«Кучер ударил по лошадям, но не тут-то было: ничего не пособил дядя Митяй. «Стой, стой! – кричали мужики: садись-ка, ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй…» «В этом удивительном человеке, в числе десятка других персонажей, сидел и газетный фельетонист. Пушкин, Толстой не унизились бы до такого остроумия. Да он и сам не знал, во имя чего издевается над мужиками. Чичиков торговал мертвыми душами, а надо было торговать живыми. С точки зрения дяди Митяя, пожалуй, было приятнее, чтобы продавались мертвые души, а не живые, в том числе его собственная. Дядя Митяй был вправе не разделять идейного возмущения автора. Но мы кое-как сделали мораль басни комической бессмыслицей: от красавца Костанжогло ничего не осталось, а дядя Митяй, слава Богу, здравствует…»
Только теперь Вислиценусу стало ясно, почему он вдруг впал в нелепую мысленную полемику с Гоголем. «Да, конечно, это был великий, гениальный писатель, и у него было божественное право, и он мог пользоваться любыми выражениями, – вот как Достоевский писал «текущий момент», хоть этого выражения теперь себе не позволяют и провинциальные журналисты. Книга эта вышла о вечном, но совершенно не так, как того хотел автор. О вечном, или о долгом, и уж во всяком случае, и о нас: мы сторона в этом деле. Никуда не неслась Русь, «как необгонимая тройка», и в его время, – но у него это был стилистический прием, а у нас на этом строилось все! В Руси дяди Митяя мы, большевики, изменили немногим больше, чем добродетельный князь и благочестивый откупщик. Хотели натравить дядю Митяя на дядю Миняя, пользуясь тем, что у одного десятиной земли и двумя коровенками больше. Но ведь и это не удалось, хоть мы очень старались и хоть натравливание – самый легкий вид политической работы. Да, разумеется, Чичиков сидит в комиссии Госплана, Манилов пишет статьи в газетах, Кифа Мокиевич состоит в союзе безбожников, «насильственные действия» стали более жестокими, внуки князя роют каналы, – но дядя Митяй остался в своей деревне, да, в сущности, почти и не изменился, хоть записался в колхоз. Мы кончимся, как кончились князья-стахановцы, а это море останется, и что с ним будет, никому неизвестно. Вероятно, в конце концов все выйдет, как хочет дядя Митяй, – да будет его святая воля…»
Однако настроиться на весело-циничный лад ему не удалось. «Что же мы сделали? Для чего опоганили жизнь и себя? Для чего отправили на тот свет миллионы людей? Для чего научили весь мир никогда невиданному по беззастенчивости злу? Объявили, что все позволено, показали, что все позволено, а свелось дело к перемещению Чичикова и Кифы Мокиевича, только без органичности гоголевской жизни, без ее уюта и раздолья – некуда больше скакать тройке, достаточно проскакала, – и вместо социалистического мужа с божескими доблестями выходит на сцену крепкий звереныш, получивший воспитание в приюте для беспризорных и высшее образование в комсомоле…»
Вислиценус взглянул на часы: пора ехать к Наде. «Посижу полчаса, поболтаем о пустяках, она скажет, что у меня прекрасный вид, что грудная жаба – пустая болезнь, что я на пути к полному выздоровлению, лишь бы строго соблюдать предписания профессора Фуко. Кангаров, вероятно, не появится: благоразумнее не встречаться с опальным боярином. Ну, поеду, если условлено. Ей это еще менее нужно, чем мне, но и время наше не столь уж драгоценно. Останусь у нее до шести, затем назад, пообедаю, и либо в кинематограф, либо домой, доканчивать «Рим». Жаль, скверная погода…» Вспомнил с досадой, что вечером назначено свидание с Зигфридом Майером. «Чего еще этому нужно? Ведь сказал же ему, что еду сегодня за город, в санаторий, что вернусь поздно, что послезавтра уезжаю. Нет, необходимо встретиться! Какие-нибудь сплетни, любопытный человечек, все ему надо знать: куда, когда, зачем… Надо бы позвонить, что не приду…»
Он лениво (сразу обленился после освобождения) поднялся с дивана и стал одеваться: на диване лежал без пиджака, по-гоголевски уютно. Взглянул с досадой на пиджачок: пятна, и пуговица висит на ниточке. Вислиценус достал из шкафа второй, более новый костюм. Рассеянно рассовал по карманам бумажник, перо, мелочь, автобусные билетики. Надел воротничок, язычок высовывается – все равно («а год тому назад так к ней не пошел бы»). Справился по записной книжке, как ехать. Надя все объяснила по телефону подробно. «Если по железной дороге, то быстрее, и от вокзала к нам ближе. Но автобусы ходят на ять, я вам советую поехать в автобусе, всего пятьдесят минут езды, отличная прогулка. Надо слезть там, где увидите кабачок «Taverne du Puits sans vin»[183], такое странное название… Да вам и кондуктор покажет, они знают, туда теперь все ездят в автобусах, кроме буржуев, у которых свои машины. А от остановки идти минут десять, надеюсь, это вас не пугает?»
Вислиценус вышел из гостиницы, оглянулся: нет шпика. С приятным чувством он отправился к подземной дороге, спустился на станцию, дышать тотчас стало тяжело. «Это не от грудной жабы, метро отравляет жизнь и здоровым: ведь рассадник микробов, сюда солнце никогда не проникает…» Вспомнил, что скоро наступит час папиросы, и с неудовольствием заметил, что не взял с собой портсигара: в пиджак и жилет переложил вещи из старого костюма, а в брюки нет; он папиросы и спички носил в кармане брюк. «Куплю по дороге другие, запаса тогда хватит в Провансе надолго. А если целый месяц не будет припадков, то можно и увеличить немного норму…»
«Вам тут выходить, месье, – сказал необыкновенно болтливый кондуктор, почти не умолкавший за все время поездки, – вот по этой дороге пойдете вверх, второй поворот направо и прямо к роще. За ней увидите санаторий, большое здание, три этажа. Слепой еще ошибется, а уж кривой ни за что». – «Идти минут десять?» – «Это как идти. Скороход добежит и в пять, а так, дай бог, чтобы в четверть часа. Радости в такую погоду мало, лучше сидеть дома». Пассажир в черном пальто соскочил, оглянулся и поднял воротник пальто. «Чтобы жить в этом санатории, надо сначала купить свой автомобиль, тогда очень удобно, а то…» – «Значит, по этой дороге прямо?» – «По этой самой, второй поворот направо. Если же вам не к спеху, то можно посидеть тут в кабачке и выпить глоток вина, вон тот месье так и делает…» «Нестерпимый народ – присяжные весельчаки, славящиеся на весь околоток остроумием», – подумал Вислиценус, чувствуя, что ему неприятна демократическая фамильярность. Он поблагодарил кондуктора и вышел из автокара. «Удачного лечения, месье», – пожелал кондуктор и как-то особенно жизнерадостно дернул звонок. «Может быть, и в самом деле переждать дождь: лучше опоздать, чем прийти в невозможном виде. Вот она, «Taverne du Puits sans vin»… Это был убогий кабачок в древнем полуразвалившемся одноэтажном строении. «Домику лет триста, только во Франции такие встречаешь».
Человек в черном пальто посторонился на пороге, но сам не вошел, видимо, не соблазнившись. В неуютном полутемном кабачке у стойки женщина с фигурой, напоминавшей кринолин, болтала с блузником в синих, вытертых до пределов возможного панталонах. В углу за столиком сидели еще два человека. Больше не было никого. «Стакан горячего вина», – спросил Вислиценус, садясь за столик у окна. «Закурить? Нет, там, за чаем: будут сразу все наслаждения – папироса, Надя, чай… Я тоже впадаю в тон этого кондуктора».
Он отодвинул занавеску. Небо было гнетущее, безнадежно серое; место поразило его унылым, почти зловещим видом: тощие мокрые деревья, уходящая вверх к роще скучная дорога. «Какой был смысл устраивать тут кабачок? Неужели только для автобусов? Впрочем, во всей Франции тысячи кабачков существуют неизвестно как и зачем: кормится при них хозяин, больше ему ничего и не нужно. «Taverne du Puits sans vin»? Верно, что-то произошло в этой лачуге сто или двести лет тому назад, люди и забыли давно, что именно, но кабачок, переменив пятьдесят владельцев, сохранил то же название».