— Отслужи, отслужи Пантелеймону, — бормотала старуха.
Тем временем в рябининском доме пошло новое, не похожее на прежнее существование. Молодая жизнь боролась с опасной болезнью — боролась мучительно, задыхаясь, с бредом, горячкой и судорогами; упорно и страстно отстаивала ее Евлалия, набросившаяся на деятельность, как умиравший от голода на еду. Толстая, здоровая сиделка и Антипьевна помогали ей, и понемногу болезнь поддавалась лечению.
Изо дня в день приезжал доктор. Лицо его сначала становилось все озабоченнее и озабоченнее, потом прояснилось, и опять на нем стала появляться улыбка, которая так понравилась Евлалии.
«Говорят, по улыбке можно судить о человеке; если так, то доктор, должно быть, очень хороший человек!» — думала Евлалия.
К доктору она сразу почувствовала большое доверие и даже не рассердилась на него, когда он ей как-то сказал:
— Вам, сударыня, самой надо полечиться; извольте-ка у меня попить железа да гуляйте каждый день: ишь, сад-то у вас какой, как будто и не в Петербурге, а вы ведь совсем не гуляете.
— Почему вы думаете? — удивилась Евлалия.
— Да уж вижу… Правда… ведь? Сознайтесь-ка!
— Правда…
— Ну, то-то и есть. А вы извольте гулять, а то я вам не позволю за больной ходить!..
Евлалия должна была обещать доктору, что будет гулять, но не исполнила этого обещания. Ей как-то невозможным казалось сделать этот последний шаг к обычному порядку жизни. То, что она делала для Литы, другое дело, но для себя… Однако доктор не дал ей задумываться.
— Гуляли? — спросил он назавтра, смотря на нее пристально красивыми серыми глазами, в которых светилась мягкая, чуть насмешливая доброта.
— Нет… — опустила она голову.
— Нехорошо, нехорошо. А ну, пожалуйте-ка сюда, покажите мне ваш сад… — усмехаясь, сказал он и, растворив дверь на балкон, шутливо подал Евлалии руку.
Она повиновалась ему почти помимо воли, и, опустясь со ступенек балкона, они вышли в старый сад.
— Благодать-то какая!.. Не воздух, а мед! — сказал доктор.
Евлалия жадно вдыхала аромат сада.
Цвели липы, и их медовый запах густо насыщал все кругом. Старые деревья покрыты были золотистым налетом цветов.
Над ними гудели пчелы; в лучах солнца толклась мошкара; небо было ярко-голубое.
Молча прошли они аллею. Евлалия, как во сне, глядела на кусты красных «сердечек», на полуразвалившиеся качели, от которых остались одни столбы, и вдруг упала на скамью, закрыв лицо руками, и заплакала.
Доктор дал ей выплакаться.
Он понимал, что его «здоровая» пациентка, кажется, больше нуждается в лечении, чем больная, и что в душе у нее что-то творится. И ему было жаль молодое существо не только как врачу, но и как человеку.
Как человек он мог только догадываться о причине ее бледности и печального выражения больших глаз, но как врач он определил малокровие и решил вылечить девушку хотя бы помимо ее воли.
Профессиональное самолюбие заставило его захотеть, чтобы Евлалия стала опять сильной, здоровой и цветущей, как и должно быть в таком возрасте. А к этому прибавилась и симпатия к грустной девушке.
Доктор Зворянцев был еще молодой человек, не так давно потерявший любимую мать. С год тому назад он перевелся из провинции в Петербург, где чувствовал себя очень одиноким. Работы у него было меньше, чем в земстве, и он как-то обрадовался серьезному делу. Но его живо заинтересовала не столько маленькая пациентка, сколько эта бледная, печальная девушка, живущая уединенно в этом старом доме.
— Простите меня, доктор! — не смотря на него, прошептала Евлалия, утирая слезы, когда успокоился взрыв острого горя.
— Полно, полно, чего там! — добродушно возразил ей доктор. — Нервочки у нас пошаливают: я вас заставлю обтираться каждый день мокрой простыней, и все пройдет.
Он действительно начал следить за тем, чтобы она исполняла все его предписания, и они замечательно помогли Евлалии. То есть, в сущности, помогали не столько обтирания и прогулки, сколько наполнившаяся вдруг деятельностью жизнь, страстная нежность выздоравливающей Литы и заботливое внимание и дружеское отношение молодого доктора.
Теперь, каждый раз говоря по привычке «До завтра!», Евлалия произносила эти слова не машинально, как обычные слова прощания. За ними виднелся целый день тихого ожидания и спокойной уверенности в том, что завтра в это же время задребезжит звонок, и Антипьевна впустит его, такого сильного, красивого и спокойного, и опять он повозится с Литой, расцветавшей с его приходом, а потом поведет Евлалию в сад и заставит «делать моцион».
Теперь Евлалия больше не плакала в саду; они с доктором все больше дружились и разговаривали, как будто были знакомы друг с другом давным-давно.
Он ей рассказывал о большом городе на Волге, откуда он был родом, о своем детстве, о своей матери. Она тоже рассказала ему о себе, и наконец даже про последние семь лет…
Когда все это было высказано, она почувствовала себя совсем легко и просто с доктором.
Он задумчиво слушал ее, очевидно, сочувствуя ее горю. А потом сказал ей:
— Да, вот когда мама умерла, я, знаете, сам чуть с ума не сошел. Она для меня всем была. Но… знаете, что спасло меня от полного отчаяния?
— Что?
— Больные мои. Некогда было о себе думать… надо было лечить, ездить. Как раз в то лето холера была; так, знаете, до того доходило, что по три ночи подряд ложиться не приходилось. А как потом доберешься до постели, так мертвым сном заснешь. И вошел в колею.
— Да, у меня не было дела, — промолвила она.
— Не было, зато теперь есть — девочку-то ведь вы же не бросите? — И он пытливо взглянул ей в глаза.
Она помолчала и потом медленно и твердо сказала:
— Не брошу.
Она чувствовала действительно, что бросить Литу ей уже будет невозможно.
Выздоравливающая девочка прямо молилась на нее: вся потребность ласки и любви, бывшие в ней под гнетом, теперь проснулась, и она перенесла их на тетю Евлалию.
И Евлалия непроизвольно поддалась прелести этой робкой и горячей привязанности.
Так отрадно ей было видеть, как при ее появлении исхудавшее личико девочки все освещалось счастливой улыбкой, как тянулись к ней слабые руки и тихий голосок шептал:
— Я уж по тебе соскучилась, тетя Евлалия.
Теперь целые дни проводили они вместе: Лита в большом кресле, обложенная книжками и картинками, которые прислал ей доктор, и Евлалия рядом с ней. Читая девочке вслух и рассказывая всевозможные вещи, она сама точно возродилась. И комнаты казались совсем другими. Солнце заливало их, занавески были подняты, на столе стояли цветы, в открытые окна доносились чириканье птиц, свистки пароходов, звон посуды, смех, говор — все звуки жизни.
Антипьевна с сиделкой распивали нескончаемые чаи с вареньицем и вели уютные разговоры. Старуха словно тоже вознаграждала себя за долгое затворничество и отводила душу с сиделкой.
Когда приходил доктор, то радовались все, и Лита кричала: «Доктор, доктор, что вы так долго?»
Евлалия уже не звала его доктором, а звала Сергеем Петровичем.
За эти полтора месяца ежедневных встреч они больше освоились друг с другом, чем могли бы за годы долгого знакомства.
Все яснее становилось Евлалии, что жизнь еще может быть хороша, вернуться в свое затворничество она бы уже не могла хотя бы ради девочки, доверчиво отдавшей ей свое бесприютное сердечко.
С теплым и грустным чувством, но уже без бурного отчаяния вспоминала она о бедном Володе и понимала, что, в сущности, она любила его как брата, как веселого, милого товарища, не больше, и что только его трагический конец придал ее чувству такую силу…
А теперь она отдавалась новым ощущениям: ей уже хотелось не только самой любить, бесплодно и мучительно, а быть любимой живыми людьми, быть нужной, давать счастье хотя бы вот этой самой Лите, целовавшей ей руки с немым обожанием…
Доктор наблюдал за ней и наконец решил, что настало время заговорить о Лите. «Но умысел другой тут был». Он хотел послать Евлалию на юг, чтобы окончательно укрепить ее силы, но чувствовал, что иным путем с ней ничего не поделаешь: поводом должно было послужить здоровье Литы.
— Жаль мне девочку. Слабенькая она. И мать ведь ее очень молодой умерла!.. Надо бы ее отправить куда-нибудь на юг на плохие месяцы. Начнется эта петербургская осень. Слякоть, туман. Организм слабенький, прямо ни за что поручиться не могу. Бедняжка… вот что значит — матери-то нет! Обидно, обидно, что нельзя этого устроить.
Он искоса посмотрел на Евлалию.
— Почему же нельзя? — к его удовольствию, вспыхнув, возразила Евлалия. — Ведь я же могу с ней поехать! — И перед ней даже не встало никаких сомнений: раз здоровье Литы в ее руках, то святой долг спасать девочку!
Недели через две на вокзале Варшавской железной дороги доктор и Агния Дмитриевна провожали Евлалию и Литу, уезжавших за границу.