МОСКВА
Есть наслажденье и в дикости Москвы. Кн. Вяземский
О navis referent in mare te novi fluctus!
[О корабль! Да опять отнесут тебя волны в море! (лат.).] Гораций
Москва — это финальная сцена романа, эпилог поэмы, мораль в басне. Небо здесь висит над головою не высоко и не низко, ветры дуют не колючие, как на заливе, но и не дышат жаркими степными просторами, как в Маре, все здесь близко, обозримо — из одного конца в другой, от Девичьего поля до Сущева полчаса на пролетке. От южной окраины — Воробьевых гор — видна северная окраина: Сокольники. Ти-ихо…
Москва — столица отставных. По разным причинам и в разное время выходят люди в отставку, но все они съезжаются в Москву. Это столица стариков-родителей, и здесь живут Алексей Ильич Муханов, Михайло Александрович Салтыков, Сергей Львович Пушкин, Федор Андреевич Толстой… Это столица повздоривших с начальством или просто навлекших на себя неусыпное подозрение, и здесь или рядом, в своих имениях, живут Денис Давыдов, Михаил Орлов, князь Вяземский, Толстой Американец. Это столица "Вестника Европы", рожденного в начале века Карамзиным, а последние десять лет выходящего из рук Каченовского, измаравшего его в подлепарнасской пыли.
Москва, если окунуться в нее, — разрешенье всех цепей: человек чувствует здесь себя свободно, как рыба на дне, как рыба, всосанная в ил.
* * *
Чем ближе он подъезжал к Москве, тем хуже ему, вероятно, становилось.
Числа около 3-4-го октября коляска, забрызганная мокрой глиной осенней дороги, затряслась по ухабам Огородников. Здесь, в Харитоньевом, его ждали: маменька, Софи, Варинька, Натали, Серж, кто-то из тетушек. Он был болен — подымался жар.
Однако первое время провел на ногах.
По дороге в Москву или в самой Москве видел Рылеева и вернул ему старый долг (может быть, те полтысячи, которые оставались невозвращенными после того, как он увез свои тетради от Рылеева и Бестужева). Простились они, должно быть, не навсегда.
Встретился с Александром Мухановым, с августа жительствующим в Москве, перезнакомился с его родными и двоюродными братцами — Иваном, Володей, Петром (Петра и Александра Вяземский прозвал Большим Рыжиком и Маленьким Рыжиком). Передал Муханову письмо от Путяты.
Заехал к родителям Путяты, рассказал об их сыне.
Денис Давыдов ему страшно обрадовался.
Был представлен Ивану Ивановичу Дмитриеву. Там мельком видел молодого Погодина — университетского, который издает новый альманах "Уранию".
С Вяземским вряд ли встретился — тот мелькнул по Москве около 17-19-го октября, едучи из своей подмосковной — Остафьева — в костромские имения. (Но даже если Боратынский Вяземского не видел, верно, они спрашивали друг о друге. 18-го, отправляя из Москвы письмо Пушкину, Вяземский добавлял в заключение: "Здесь Баратынский на четыре месяца. Я очень ему рад. Ты, кажется, меня почитаешь каким-то противуположником ему, и не знаю с чего. Вполне уважаю его дарование. Только не соглашался с твоим смирением, когда ты мне говорил, что после него уже не будешь писать элегий".)
В 20-х числах он разболелся совершенно и выезжать из дома перестал. Московское небытие должно было уравновесить пиры Гельзингфорса. Здоровья не хватило.
* * *
Тем временем в Петербурге Дельвиг отдал в цензуру "Эду" и "Пиры" — к концу года они должны выйти отдельной книгою.
* * *
А выезжать Боратынский стал, кажется, около 10-го ноября.
Из журнала Александра Муханова.
16 ноября… 4-го дня вечером приехал ко мне Денис Вас. и Баратынской, которые просидели весь вечер; ты не можешь себе представить, как первый был хорош. На другой день Барат. прислал мне к нему послание, когда оно будет исправлено от погрешностей, вкравшихся от поспешности, я тебе перешлю его… Вчера вечером провел с Иваном, Володей и двумя Баратынскими [Второй Боратынский — это Сергей.] у Дениса Васильевича.
25 ноября. В субботу 21-го утром приехал ко мне Баратынской, которого, несмотря на круговращение Меркурия в жилах его, уговорил я хорошенько окутавшись ехать со мною в Астафьево [Т. е. в Остафьево, где жил князь Вяземский; княгиня Вера — его жена.] (я накануне видел княгиню Веру в Москве, у которой испросил позволения к ним приехать и кроме того имел престранный и предолгий и прескучный разговор о протекшей любви, о теперешнем равнодушии и проч., в котором она силилась пробудить усопшие чувства, но я, коли не языком правды, то длинными извилистыми речениями выразил ей: В душе моей одно волненье, А не любовь пробудишь ты!).
С десятой версты от метели и худой дороги полузамерзшие возвратились домой, где наверху у нас пообедали. Вечером приехал к Ивану… сперва общество болтало, потом все разъехались, кроме Баратынского, с которым мы перевспоминали все о Финляндии, кстати он написал несколько стишков на тамошние бани, в коих парят мущин женщины — пресмешные (Их со мной нет, оттого здесь их и не вписываю) [Стихи не сохранились.].
* * *
Снег засыпал Москву и ее окрестности. Лазурью светлою горят небес вершины; Блестящей скатертью подернулись долины, И ярким бисером усеяны поля. На празднике зимы красуется земля.
Забавно: девять ровно лет назад в эту же пору он лежал в горячке в Подвойском и умирал. Тогда он не умер. Сейчас тоже вряд ли умрет. Но выздороветь не удавалось.
Кончался ноябрь.
* * *
Ежели с приезда в Москву я к тебе не писал, милый Путята, я виноват не душой, а бренным моим телом, заболевшим через неделю после. Я теперь еще не выезжаю; однако ж в первые дни успел повидаться с твоим батюшкой, с Рылеевым и с Мухановым. Странно, что, проживши почти два месяца в Москве, я принужден писать к тебе как будто из Кюмени, ибо не знаю ничего нового, ничего не мог заметить, почти ни с кем не познакомился и сидел один в моей комнате с ветхим моим сердцем и с ветхими его воспоминаниями. Я отдал письмо твое Муханову. Что скажу тебе про него? Он живет домком, много читает, жалуется на хандру и оживляется одними финляндскими воспоминаниями; однако ж признается, что страсть к Авроре очень поуспокоилась. Все проходит!
За неимением занимательнейшего предмета буду говорить о себе. Я нашел семью свою в Москве. Свидание было радостно и горестно. Я нашел мать мою в самом жалком положении, хотя приезд мой оживил ее несколько. Брат Путята, судьба для меня не сделалась милостивее. Поверишь ли, что теперь именно начинается самая трудная эпоха моей жизни. Я не могу скрыть от моей совести, что я необходим моей матери, по какой-то болезненной ее нежности ко мне, я должен (и почти для спасения ее жизни) не расставаться с нею. Но что же я имею в виду? Какое существование? Его описать невозможно. Я рассказывал тебе некоторые подробности, теперь все то же, только хуже. Жить дома для меня значит жить в какой-то тлетворной атмосфере, которая вливает отраву не только в сердце, но и в кости. Я решился, но признаюсь, не без усилия. Что делать? Противное было бы чудовищным эгоизмом… Прощай, свобода, прощай, поэзия! Извини, милый друг, что я налегаю на твою душу моим горем, но, право, мне нужно было несколько излиться.
Я думаю просить перевода в один из полков, квартирующих в Москве. Не говори покуда об этом генералу: к нему напишут отсюда. Я слышал, что ты будешь скоро к нам в белокаменную. Приезжай, милый Путята, поговорим еще о Финляндии, где я пережил все, что было живого в моем сердце. Ее живописные, хотя угрюмые, горы походили на прежнюю судьбу мою, также угрюмую, но по крайней мере довольно обильную в отличительных красках. Судьба, которую я предвижу, будет подобна русским однообразным равнинам, как теперь, покрытым снегом и представляющим одну вечно унылую картину. Прощай, мой милый. Я отослал письмо твое к Ознобишину; но за нездоровьем с ним еще не виделся. Преданный тебе
Е.Боратынский.
Впрочем, нельзя забывать, что иные минуты уныния оставляют по себе такие письменные памятники, что впоследствии можно только искренне изумляться тому, как нас бросает: вчера надпись на финские бани, от которой хохочет маленький Рыжик — Муханов, сегодня — мертвизна погребальных дум.
Не все так плохо.
Выздороветь, правда, он не мог и в декабре ("по словам Дениса, vise au sublime [Вид имеет возвышенный (фр.).], то есть принимает du sublime [Сулему (фр.).]") и до сих пор не добрался до Остафьева, а виделся только с Мухановыми да с Давыдовым.
* * *
26-го ноября, между тем, в Петербурге было подписано цензурное разрешение на издание "Эды" и "Пиров".
* * *
В конце месяца до Москвы дошла весть: 19-го ноября в Таганроге умер император Александр. Следом за вестью закружились слухи и надежды: слухи о странной его смерти, надежды на свою новую жизнь. И хотя всегда все остается, как было, что наша жизнь без надежд?
Денис Давыдов в ту пору охотился по первому снегу в деревне и лишь только вернулся в Москву, первое, что должен был сказать Боратынскому: "Иди в отставку". Время было для отставки истинно удобное: новому государю уже присягнули, но царствовать еще никто не начинал. Он сел, должно быть, за прошение: