– Детка, – сказал вечером Кангаров Наде, – сообщаю тебе важную новость: мы завтра возвращаемся.
Надежда Ивановна удивленно на него взглянула.
– Завтра?
– Так точно. Завтра, непременно завтра. А что?
– Ничего. Но почему вдруг такая спешка? Ведь ваш отпуск кончается только через десять дней? И вы хотели еще раз побывать у профессора Фуко.
– Нет, я раздумал, да и никогда, собственно, не хотел. Он уже сказал все, что знает, и ничем мне не помог. К тому же оказались разные дела, пора и на работу… А разве тебе хотелось бы еще тут со мной посидеть? Ты ведь и то жаловалась на скуку в санатории.
– Я тут ни при чем: вы решаете. Но разве непременно надо завтра? Мне хотелось бы еще побывать в Париже.
– Это зачем? Если тебе нужны какие-нибудь тряпки, то купишь там, или отложи до следующего приезда.
– Да, кое-что надо бы и купить, и повидать кой-кого.
– Кого это?
– Да хотя бы Вислиценуса, которого вы так обижаете, – сказала Надя, чтобы позлить Кангарова.
– Вислиценуса? Он, говорят, уехал, – небрежно сказал посол, очень обрадованный тем, что ей о Вислиценусе ничего не известно.
– Куда уехал?
– В командировку, что ли? Не знаю.
– Может быть, он тоже ускакал в Испанию?
– Почему «тоже»?
Кангаров вдруг почувствовал, что его заливает радость. «Но как же мне это не пришло в голову? Конечно, он ускакал в Испанию, именно ускакал! Тогда все более или менее объясняется!»
– Потому что в Испанию, оказывается, уехал командарм Тамарин. Я неожиданно получила от него сегодня открытку из Мадрида. Уехал, ничего не сказав, не простился.
– Глупышка! О служебных командировках вообще трубить у нас не полагается, а о командировках в Испанию тем паче. Да, ты угадала, Вислиценус, я слышал, уехал в Мадрид Иванович, но, пожалуйста, никому об этом ни звука не говори. Да и тот глупый старик не имел никакого права посылать тебе из Испании открытки. Об этом, прошу тебя, тоже молчок. Ты еще и его подведешь!
Кангаров смутно чувствовал, что дело все-таки разъясняется далеко не удовлетворительно – даже в Испанию не было надобности уезжать так: можно было сказать хозяину об отъезде, не сообщая, разумеется, куда едешь; можно было увезти вещи и заплатить по счету. Но точно что-то в нем переломилось: он теперь твердо верил, что Вислиценус уехал в Испанию. Никаких следов тревоги у него не осталось, она внезапно сменилась приливом радости, бодрости, счастья. «Вот Наденька тут! Какое значение имеет все остальное!»
– Детка! – сказал он сияя. – Милое дитя мое! Решено и подписано, мы едем завтра, значит, вещи надо уложить еще сегодня. Давай сейчас же этим займемся, я все сделаю. Что же касается финтифлюшек, то, если тебе нужны такие, какие можно достать в Париже сразу, не выходя из магазина, изволь: по дороге на вокзал мы остановимся где нужно и все купим. Я зайду с тобой, ужасно люблю, как ты покупаешь тряпки! Если ты протранжирилась, то аванс к твоим услугам. Ты только составь заранее списочек финтифлюшек, которых просит твоя душа.
– Никаких финтифлюшек моя душа не просит, – ответила сердито Надежда Ивановна.
Ей, собственно, было все равно: санаторий очень надоел, Кангаров надоел хуже горькой редьки, но и там будет не лучше. В общем, все теперь зависело от ответа редакции: примут ли новеллу или нет? Новелла была отправлена Женьке с препроводительным письмом, в котором, несмотря на небрежную форму, было обдумано каждое слово (черновик переделывался два раза). Надежда Ивановна совершенно не верила, что рассказ будет принят: «Поверь, Женька, я не заблуждаюсь, отлично знаю, что это пустячок, ерунда, и посылаю так, от фанаберии, как ты говорил тогда в Сокольниках. Не сомневаюсь, что они не возьмут, и будут правы. Мне совершенно все равно, я нисколько огорчена не буду: написала от нечего делать…» Дальше следовала подробная инструкция, как действовать и что сказать редакторам (Надя знала, что она много умнее Женьки). Рукопись и письмо она послала заказным письмом. На почте сказали, что дешевле послать как «imprimé»[211]. Надежда Ивановна поколебалась, денег у нее было мало (просто непонятно, куда уходят). Все же послала в запечатанном конверте: вернее и как-то солиднее.
Теперь она ждала ответа. В самом положении этом, Надя чувствовала, было нечто нестерпимо банальное. «Кажется, везде описывается: начинающий автор ждет ответа редакции относительно первого своего произведения. Но это для других. Для меня от этого зависит теперь судьба». Ответа еще быть не могло, даже по телеграфу. Надежда Ивановна не просила о телеграмме, это было невозможно ввиду полного равнодушия к судьбе рассказа. Но она понимала, что если примут, то от Женьки ответ придет по телеграфу: «Он все сделает: был влюблен и говорил разные слова» (упоминание о Сокольниках было сделано не случайно: Надя и это обдумала, хоть ей было немного совестно). В письме она просила никому не говорить ни слова; однако надежды на исполнение своей просьбы не имела: понимала, что этого и требовать от человека нельзя, «я сама тоже всем разболтала бы». «Ну, и пусть! Откажут, так что же? Нинка будет издеваться, – Надежда Ивановна представила себе все самое обидное, что может сказать Нинка по случаю ее провала, – но, во-первых, она все равно издевается не над этим, так над другим, такой собачий характер, ее все знают. Во-вторых, ничего позорного нет, что не приняли первого рассказа (Надя в душе знала, что будет все равно и второй), это случалось с самыми знаменитыми писателями. В-третьих, новелла могла не подойти по направлению или по жанру. В-четвертых, ну плохой первый рассказ, что за беда? В-пятых, сама Нинка не то что новеллы, а письма грамотно написать не умеет. В-шестых…» В-шестых, выходило все-таки неприятно, что будут смеяться и злорадствовать. «Что ж делать, любишь кататься, люби и саночки возить». Но саночки она чувствовала, а какое катание, было не вполне ясно. Надежда Ивановна предполагала, если примут новеллу, бросить службу, вернуться в Москву и стать настоящей писательницей – «профессиональной», – выражение это она читала в газетах, оно было ей и приятно, и немного странно: почему-то вызывало в памяти «профессиональную проституцию».
Надя села за стол и написала: «Женька, еще пара слов в дополнение к прежнему. Мы возвращаемся раньше времени: завтра. Наш старый адрес ты знаешь, повторю на всякий случай, зная твою дурью голову (следовал адрес). Ты, верно, уже скоро будешь иметь ответ относительно моей штукенции. Хотя, повторяю, я о сем беспокоюсь очень мало, все же… (следовало повторение инструкции). Если бы не ты, то не приняли бы, наверное. Но, зная твои связи и влияние, я немного рассчитываю. Чем черт не шутит!» Насчет связей и влияния было придумано тонко. «Пара слов» превратилась в четыре страницы, затем Надя еще довольно долго ходила по своей комнате и вещи стала укладывать не скоро.
Надежда Ивановна догадывалась, что на обратном пути Кангаров будет опять говорить о любви. Это было тяжело, скучно и даже не смешно; она чувствовала, что обманывает его и нехорошо обманывает: «Надо было сразу его оборвать». Но обрывать Надя не умела, во всей этой истории с Кангаровым запуталась и не знала, как из нее выйти. Вдобавок Кангаров в последнее время немного пугал ее: она замечала за ним странности. «Кажется, выживает из ума. И пьет больше, чем нужно бы. Жаль его: он все-таки недурной человек».
Так и на этот раз. На вокзале Кангаров вел себя несколько странно: на лестнице, на перроне все нервно оглядывался по сторонам, всматривался в проходивших людей, быстро пробежал по коридору вагона, заглядывая в другие отделения. «Да что это, он в самом деле боится слежки?» – с недоумением спрашивала себя Надежда Ивановна. По-видимому, ничего подозрительного Кангаров не нашел. Когда поезд тронулся, он сразу очень повеселел, принял хорошо ей известный ухарский разбойничий вид, достал плоскую бутылочку коньяку, дорожный стаканчик и предложил ей выпить. Надя знала, что он скажет: «Теперь узнаю все твои мысли», выпьет два стаканчика и добавит: «Великая вещь – Коньячок Иванович!» Кангаров именно так и сделал. «Жаль, закусить нечем. Для тебя, впрочем, детка, найдутся конфетки…» Достал конфеты, отличную большую коробку, вынул длинный, с завитками шоколадный цилиндрик, разломал пополам, сунул половину ей в рот, другую съел сам. Все это было довольно обычно, хоть, как всегда, несколько ей противно, но затем он вдруг с неожиданной силой приподнял ее и посадил к себе на колени. «Что за безобразие! Оставьте меня! Слышите, сейчас же пустите! – сказала она и сразу почувствовала, что сказала это хотя сердито, но тоном ниже, чем следовало бы, – пустите, слышите!» – «Какая злая!..» Он отпустил ее не сразу, пробуя, можно ли не отпускать. Надежда Ивановна вырвалась и села в угол. «Это становится просто невозможным!» – «Дурочка…» – «Вы сам дурак!» – сказала она и вдруг почувствовала, что это слово, неожиданно у нее вырвавшееся, многое меняет: «открылась новая глава». Кангаров постоянно отечески называл ее дурочкой, но ей никак не приходилось называть дураком полномочного представителя великой державы, «хоть это святая истина». Полномочный представитель тоже несколько опешил, засмеялся не совсем естественно, но потрепал ее по колену. «Обиделась! Экая ты… Послушай лучше, что я тебе скажу». – «Ничего умного вы сказать не можете, лучше молчите». Надежда Ивановна шла напролом: все равно после «дурака» оставаться на службе невозможно. «Дерзкая девчонка, как ты смеешь так говорить со своим начальником? – шепотом проговорил Кангаров, – с начальником, который тебе предлагает…» – «Что предлагает? Что вы мне предлагаете?» – «Предлагает тебе руку и сердце, говоря высоким штилем». – «Да быть не может», – сказала Надя иронически. «Значит, так, если я тебе говорю!» – «Но вы, собственно, как будто женаты». – «Ты отлично знаешь, что я развожусь… Развожусь не из-за тебя, а во всяком случае? Что же ты скажешь?» – «Я так поражена честью, что ничего сказать не могу». – «Ах, брось этот тон! Послушай, Надя, ты умная девочка, ты отлично знаешь, что я в тебя влюблен. Хочешь ты быть моей женой? – он чуть было, по какому-то литературному воспоминанию молодости, не добавил: «перед Богом и перед людьми», – скажи: да или нет?» – «Нет». – «Ты говоришь «нет», а я чувствую, что ты говоришь «да»!» – «Чувствуйте, я не могу запретить вам чувствовать». – «Ты меня не любишь?» – «Я вас очень люблю, но…» Она хотела сказать, как говорилось у них в школе: «но издали». «Ты хочешь сказать: как друга? Да, я буду тебе и другом. Я знаю, что я вдвое старше тебя» («а не втрое?» – мысленно поправила она), но я не чувствую себя старым! («это очень утешительно»), я влюбился в тебя, как мальчик, я все для тебя сделаю, Надя!» Она хотела было выдержать иронический тон, но понимала, что это становится невозможным. «Я очень тронута». – «С другой стороны, подумай, – сказал он убедительным шепотком, – ты умница, красавица, все это так. Однако до сих пор тебе никто предложений не делал…» Надя густо покраснела. «Я хочу сказать, что едва ли ты с другим будешь иметь столь блестящее положение, как со мной», – поспешил поправиться он, почувствовав ошибку. «Если вы…» – «Нет, нет, ты пойми, ты пойми мою мысль. Я об одном тебя прошу: не говори «нет», не лишай меня надежды, скажи: позвольте мне подумать. Насчет развода не беспокойся. Я его добьюсь». – «Добивайтесь чего вам угодно!» – «Надя!» – «А о моей горькой участи, пожалуйста, не тревожьтесь!» – «Нет, я напрасно сказал, что ты умна. Ты дурочка: разве можно придираться к слову? Надя, милая, подумай. Скажи: позвольте мне подумать». – «Позвольте мне подумать», – повторила она насмешливо, в точности воспроизводя его интонацию. «Но скажи мне «да» как можно скорее». – «Слу-шаю-с». – «Ах, какая ты! Надо же мне знать!» – «Это для развода? Но ведь вы, кажется, разводитесь во всяком случае». – «Во всяком случае! – подтвердил он радостно. – Ну, вот и отлично, вот мы наконец поговорили. Больше я ни-ни, ни гу-гу. Хочешь читать газету, читай…» Надежда Ивановна пожала плечами. «Милая, только не мучь меня долго! Я знаю, что ты врешь, будто ты до сих пор не догадывалась». – «Отстаньте. Вы только что сами сказали: я ни-ни, ни гу-гу». – «Ни гу-гу! Ни гу-гу! – с восторгом повторил он. – Вот только поцелую… Нет, ручку, ручку!.. И ни гу-гу…»