В дверь постучали, вошел Эдуард Степанович и остановился в недоумении. «Что это случилось? Лампа вывалилась?» – «Лампа вывалилась», – бессмысленно повторил посол. «Я сейчас скажу, чтобы убрали». Он хотел было спросить Кангарова о здоровье, но раздумал. «Здесь вообще неважно работают. Я на днях стал на стул, чтобы достать книгу, моментально ножка треснула… Я вам не мешаю? Я хотел вам передать: это от короля, – сказал, подавая большой конверт, Эдуард Степанович так почтительно-торжественно, будто король сам только что это принес. – Разрешите вскрыть?» Кангаров кивнул головой. «Темновато тут. Да, это приглашение, от короля вам и Елене Васильевне… Я потом у вас попрошу для моей коллекции, если вы не собираете… Говорят, бал по великолепию затмит все! Они это красиво делают, лучше, чем у нас на Спиридоновке». – «Чем у нас на Спиридоновке», – повторил Кангаров.
«Кажется, никакого раута у них сегодня нет? – с легким недоумением спросил себя Серизье, войдя в вестибюль особняка Белланкомбров. – Зачем же, собственно, нужно было звать меня так настойчиво?» Знаменитый адвокат уже несколько недель был своим человеком у графини, и приглашения в этот дом сами по себе ему больше удовольствия не доставляли: в его собственном кругу все знали, что он здесь свой человек; это уже стало частью его светского капитала. Почему-то он думал, что сегодня маленький раут, и надел смокинг. «Отличное клише для бульварного романа или для фильма: «Блестящий раут во дворце графини де Белланкомбр. Дамы в бальных платьях, музыка, шампанское. Тотчас по окончании раута знаменитый адвокат Серизье уезжает прямо на…» Он вздрогнул и подумал, что настраивать себя в этот вечер на иронический лад и бессовестно, и незачем, и не удастся. По дороге из дому он все не мог решить, сказать ли или нет, где он должен быть на рассвете.
Своей грузной, переваливающейся походкой он поднялся по лестнице, с легкой досадой чувствуя, что уже поддается ауре дома. К этой ауре он был чувствительнее других людей. Серизье не подлаживался к пожеланиям хозяев тех домов, в которых бывал: он был человек независимый и чуждый подхалимства. Тем не менее у графов де Белланкомбр он говорил и держал себя не так, как в салонах богатых банкиров, а в этих салонах не так, как, например, у профессоров и писателей. Мало того, он себя и чувствовал разным человеком в разных домах. В доме графини де Белланкомбр Серизье чувствовал себя левым социалистом, отстаивающим начало коллективизма и Великой революции в обществе ci-devant’ов[212], – но что же делать, если эти ci-devant’ы все-таки чрезвычайно милые люди, очень его любящие? Поэтому великие начала нужно отстаивать по возможности шутливо, хотя при случае можно и огрызнуться. Такова была его аура в этом доме, и это была очень приятная аура.
Старик-граф встретил Серизье в первой из четырех гостиных дома. Встретил его с таким выражением, будто тотчас ждал чего-то очень остроумного и смешного. Это выражение хозяин дома нацепил на лицо по рассеянности: оно вообще предназначалось для Вермандуа. Граф де Белланкомбр в этот день играл в клубе в бридж до обеда, заранее себя вознаграждая за потерянный вечер и разыграл партию, которую зрители с восторгом называли гениальной, классической, исторической. Но как настоящий художник, он строго относился к своему творчеству и теперь, оглядываясь назад, думал, что его новшество не было вполне безупречным: как Наполеону под Маренго, ему на помощь пришла судьба. Мысль об исторической партии занимала его весь вечер. Он и за обедом отвечал жене невпопад. Это случалось с ним вообще не часто: беседа графа никогда не отличалась блеском, но он слушал собеседников с достаточным вниманием, а сам высказывал мысли понятные, общедоступные, добротные, такие, что не подведут и подвести не могут. За оригинальностью граф и не гонялся. Вдобавок по опыту своего же салона, считавшегося одним из наиболее блестящих в Париже, то есть в мире, он знал, что девять десятых знаменитых людей в девяти случаях из десяти говорят общие места. В ту минуту, когда граф встретился с Серизье в первой гостиной, он думал о возможном варианте исторической партии и поэтому нечаянно нацепил не ту улыбку. Вернувшись во второй салон, он тотчас перевел ее по назначению.
Великий писатель сидел на своем месте в этой второй гостиной, которая специально предназначалась для музыки: в ней были рояль, фисгармония и огромный радиоаппарат.
– Как я рада! Вы видите, у нас сегодня больше никого нет, кроме нашего друга. Я вам позвонила просто потому, что мне очень, очень хотелось повидать вас перед нашим отъездом. У вас не было ничего лучшего в этот вечер? – любезно сказала хозяйка.
– Я был чрезвычайно рад. Вы когда едете? – спросил Серизье, осторожно садясь в кресло. Он знал, что эти шесть хрупких и некрасивых кресел составляют вместе с висевшими на стенах картинами Наттье, Ларжилльера, Риго и с лефевровскими гобеленами главное сокровище второго салона графини. Кресла эти, несомненно, способствовали ауре, но он боялся, как бы они не сломались под его немалой тяжестью (хозяин дома тоже этого побаивался).
– Завтра утром. Ведь чтение назначено на вторник.
– Какое чтение?
– Разве вы не видели в газетах? Наш друг приглашен прочесть там отрывок из своего нового романа. Его чтение устраивает одно из первых в мире литературных обществ. Оно находится под покровительством королевской семьи.
– Я не знал.
– Было во всех газетах, – обиженно пояснила графиня, – наш друг не так часто выезжает за границу читать свои произведения. Он и в Париже не очень нас этим балует. («Еще бы! В Париже не нашлось бы дураков, чтобы заполнить зал», – одновременно подумали граф и Серизье.)
– Чрезвычайно интересно. Как жаль, что мне не удастся послушать вас, дорогой друг.
– Вы ничего не потеряете: кого это может интересовать? – угрюмо проворчал Вермандуа. («Никого решительно», – тотчас мысленно согласились они.)
– Если бы это не интересовало всю аристократию европейской мысли, то, во-первых, об этом не трубили бы газеты, а во-вторых, антрепренер не предложил бы вам условия, которые сделали бы честь какой-нибудь примадонне, – сказала графиня с улыбкой, протягивая новому гостю чашку, – не очень крепкий, один кусок сахару, без лимона, я знаю. – Она всегда сама разливала чай, и то, что графиня де Белланкомбр знает, какой чай пьет Серизье, тоже было частью его светского капитала. – А мы как раз о вас вспоминали. Вы у меня в прошлый раз назвали Тернера Бодлером живописи. Как это верно и глубоко! – Вермандуа, очевидно, бывший не в духе, только мрачно посмотрел на адвоката. – Именно Бодлер, – повторила с задумчивой улыбкой графиня, – или отчасти Китс… Вы любите Китса, дорогой друг?
– Об английской поэзии могут судить только англичане, как о французской только французы. Быть может, вообще о литературе следовало бы говорить только писателям, – сказал Вермандуа. Графиня слабо засмеялась, Серизье пожал плечами, – но, уж во всяком случае, люди, судящие о стиле иностранных писателей, лицемеры или шарлатаны.
– Вы, однако, не будете отрицать, дорогой друг, что X. (она назвала известного французского писателя) понял душу Англии и знает ее литературу.
– Я его не читал и читать не буду. Я не прочел всего Вольтера и забыл половину Монтеня, неужели вы думаете, что я стану на старости лет изучать гениального месье X.? К тому же синхронизация литературной моды осуществляется плохо: в Лондоне считают последним словом нашего искусства то, над чем у нас давно смеются. Не менее верно должно быть и обратное.
Графиня вздохнула и, снова обратившись к Серизье, перевела разговор на политические предметы. «Я, правда, рассчитывал, что он очутится в fourchette[213], – размышлял граф, – да, очень редкое стечение карт…» – «…Но кто несет ответственность, если не Гитлер!» – «Об этом двух мнений нет, однако доля ответственности лежит на политике Англии. Нужно было одно из двух: либо объявить Гитлеру…» – «Ах, все лучше, чем война!» – воскликнула графиня, закрывая с ужасом глаза, точно уже видела перед собой горы окровавленных трупов. «В том, что война ужасна, не может быть сомнений, как и в том, что она ничего не разрешает. Но каким способом можно избежать войны? Я думаю, что твердость в отношении Гитлера…» – «В этом, конечно, основной вопрос: до какого предела могут идти уступки Гитлеру», – подтвердил рассеянно граф, думавший о том, насколько разумнее и приятнее было бы играть в бридж, чем вести этот общий, надоевший, везде теперь одинаковый разговор. «Видно, я до конца моих дней обречен слушать мысли о Гитлере!» – подумал Вермандуа. Он тяжело поднялся с кресла.
– Дорогая, я попрошу вашего разрешения воспользоваться телефоном. Этот господин не звонил?
– Нет, не звонил, – смущенно ответила графиня, – вероятно, произошло недоразумение.