1 Лэнг, Рональд Дэвид (род. в 1927 г.) - известный английский психиатр.
А тем временем человек, тот, кому принадлежат эти наблюдения, все идет меж изрубленных рытвинами полей, прямой, как стрела, дорогой навстречу заброшенному кладбищу, которое увидал из вагона.
Человек этот - я. Я видел кладбище. Все мы как-то приспособились к этой жизни, что ж, и я не хуже других, и вот я... сижу сейчас (или, может, "Он" сидит?) в салоне катера, а катер плывет по фьорду, и я сижу, обложившись грудой покупок, в точности как тот незнакомый мужлан, вторгшийся в наше купе; я по-детски волнуюсь в предвкушении встречи, которая ждет меня дома: выну покупки... удивленные взгляды, нет, вы только подумайте, "а шерсть? Посмотри, ты такую хотела?", "да-да, конечно, ты угодил в самую точку" (хотя это неправда). И вот "Он" среди своих... А я продолжаю идти тряской дорогой к кладбищу. Зачем скрывать - дорога далека. Но цель пути - кладбище, и притом заброшенное, что может быть страшней, безутешней? Осенило вдруг, что и без того я слишком долго в пути. Но в глубине души знаю: только сейчас и начнется путь истинный.
Все изменилось вокруг, а может, и не изменилось, может, изменился мой взгляд на все, что творится вокруг. Все привычно, и все переменчиво. Ботинки, например, недавно еще крепкие, вдруг прохудились, и я лишился их сразу, сначала сбросил один и ногой отшвырнул влево - итак, с левым ботинком покончено, - затем сбросил другой и отшвырнул его вправо, в сплошную жижу грязи. Потом я сбил одну ногу, и она вышла из строя, затем сбил и другую, на которой кое-как ковылял.
Долго шел я на лодыжках, потом - на костях бедер. И все время твердо знал: "Он" плывет на катере и, как ребенок, радостно предвкушает встречу. Хуже всего, что я должен опираться на руки, ничего другого мне ведь не осталось. Я видел, как нищие на Востоке ползли на руках, волоча тело, будто раненые черепахи. Но все же они продвигались вперед, да, продвигались вперед - я сам видел, только это было давно. Кое-кто бросал им монеты. "Черепахи" ртом вылавливали монеты из пыли, выхватывали их синими, мертвенными губами. Все видели это, но щедрые дарители отворачивались, чтобы не видеть. Сам я ничего не давал: зачем поддерживать растущую нищету, то ли дело у нас - в странах, где развито социальное обеспечение! И вдруг еще заразишься сифилисом, бросив монету умирающему калеке! К тому же за тобой непременно увяжется толпа темноглазых детей, похожих на младенца Иисуса, которых, если верить гиду, когда угодно можно распять на кресте. Тут я обернулся и застыл посреди дороги, что тропинкой и то стыдно назвать. В самом деле, вдали будто фигура "вдовы". Но может, там просто что-то маячит не то куст, не то человек, бредущий своим путем, навстречу своей судьбе. Как давно это было... Что было? Крохотный катер, игрушечный катерок с прямой, как палка, трубой. Кто-то сидит в салоне, задремав среди вороха рюкзаков, сумок и свертков - впрочем, все это лишь на радость человеку, который тщится обрадовать другого, купив шерсть для вязанья точно такую, как надо, особого сорта и выделки, цвета и толщины.
Помнится, он сказал: "В добрый путь!" Но что хотел он этим сказать, черт побери?
Что-то подозрительное было в нем. Какая-то вкрадчивая приветливость. Надо было дать ему крону, нет, миллион крон, он нисколько не удивился бы ни тому, ни другому. Почему бы не застраховать свое счастье приличной суммой? Когда летишь куда-нибудь самолетом, непременно приобретаешь страховой полис и уж тут-то нипочем не упадешь и не разобьешься. Компании с легкостью окупают все, что теряют на выплате страховых всякий раз, когда самолет тем не менее падает на землю, да еще немало прирабатывают сверх того. Вот о чем я думаю, а сам тем временем ползу на руках, как нищий на Востоке. Помню, в какой-то из дальних стран один тип, околачивавшийся при посольстве, рассказал мне ("сугубо между нами, конечно"), что люди в этой стране, которую вообще-то он высоко чтит, отрубают ноги собственным детям, чтобы они могли увечьем зарабатывать на жизнь. Он добавил: "Знали бы вы только, что делают с дочерьми", похотливая улыбка дрогнула в углах губ, и он тут же отставил рюмку с коньяком - спешил показать, что кого-кого, а уж его такое не привлекает. Коньяк?..
"В добрый путь!" - сказал ему благодетель с бородавкой под глазом, высунувшись из окошка камеры хранения. Должен же быть какой-то смысл в этих словах, может, предостережение или напутствие, порожденные привычным подозрением, что клиент, наверно, под мухой: ведь только выпив для храбрости, смеет человек наконец обратиться к служащим с робким вопросом, потому что боится, как бы его не убили на месте, не казнили чиновничьей казнью. Но кладовщик с бородавкой просто сказал: "В добрый путь!" Стучит, гудит в голове, в спине, в селезенке и сердце, не разберешь где... По обочинам тропки все больше воды на полях, и вода эта все заметней отдает ржавчиной, теперь тут совсем не пройти, да и надо ли проходить, что ему нужно здесь? "Ему" ли, другому ли, словом, тому, кто спокойно сидит на борту катера, среди сумок и свертков. "Хорошо, что ты приехал наконец... Я так волновалась". - "А я и сам волновался". - "Ты? Отчего?" - "Боялся, вдруг не приеду".
"Спасибо, весьма признателен вам", - говорит человек, тот, что шагает по тропке, продвигаясь с помощью рук, волоча по земле свое тело. Он пройдет этот путь до конца. Все удалось ему на сей раз. Велика милость господня. Право, у жены не было никакой задней мысли, когда она послала его за шерстью, и у него тоже не было мысли поймать ее в эту сеть из шерстяных ниток, ниток особого цвета, сорта и толщины. Упорно, как черепаха, ползет он к цели, раз, два мелькнувшей среди кустов, и пусть стыдно человеку передвигаться ползком, а все же он в ударе сейчас, и душа преисполнена благодарности... Люди - если только здесь есть хоть один человек - не поняли бы, что к чему. Сам он нисколько не ропщет. Не то чтобы он был в восторге, но что поделаешь? Глухо ноют раны, которыми покрылись обрубки ног, зато плечи раздались и окрепли, окрепли и поширели ладони, покрылись мозолями, это уже не обычные руки, скорее десантные шлюпки вроде тех, какими пользовались солдаты союзников при высадке в Нормандии, - ну что же, руки отвечают своему назначению, они тащат его вперед мощными рывками, руки верны ему.
А все же я дойду до того кладбища, даже без рук, без ног...
У некоторых воюющих держав в годы войны были тайные лагеря, там держали в корзинах так называемых "basket babies" 1; люди продолжали жить в этих своих корзинах - голова и обрубок тела, - продолжали жить, тосковать: жить, как прежде, между "вчера" и "завтра". И, сказать по чести, никто особенно о них не печалился, не разыскивал их. Особые приметы? Да уж, кажется, об особых нет речи. Кто-то, может, хром, кто-то парализован, а не то левша или кривой, у третьего - татуировка на груди, на плечах... А тут - извините. Никто не хромает, не косит, не прячет татуировки - по той простой причине, что нет их - ни ног, ни глаз, ни рук...
1 Basket baby - вариант однозначного "basket case" (первоначально американский военный жаргон) - человек, лишившийся рук и ног.
"Смелей вперед, старина!" - говорю я себе, кое-как, на свой лад, пробиваясь к цели... а мысли все об одном - о том, чего не успел. "В добрый путь!" - как сказал кладовщик с бородавкой под глазом.
ПИСЬМО ОТ ИВА
Письмо лежало в саду на столе, легонько вздрагивая под утренним ветром. Он придавил уголок конверта кофейником - так он всегда поступал с почтой, которая могла подождать. А чаще всего она могла подождать. С некоторых пор он привык откладывать все дела, если, конечно, они не требовали срочного исполнения. Верный своему твердому правилу, он допускал к себе дневные заботы не скопом, а по одной, чтобы избежать резкой утренней встряски, небезопасной для того, кто долгими годами стресса нажил себе больное сердце.
Он поднес к губам чашку с кофе и уже протянул было руку к первой (запретной) сигарете этого дня... но письмо все же чем-то его встревожило. Конверт он небрежно вскрыл черенком от ложки, и адрес отправителя вверху у самого края, превратившегося в бахрому, теперь уже нельзя было прочитать. Внимание его привлекли марки - три марки с портретом Петена. И почтовые штемпели, сплошной узор штемпелей, беспорядочно наползавших друг на друга... хотя при известной дотошности их все же можно было разобрать. Письмо отправлено из Парижа 16 августа 1944 года - тридцать лет назад, значит.
Он опустил, не пригубив, чашку кофе, и все же у него достало хладнокровия зажечь запретную сигарету будто в рассеянности - напускной рассеянности человека, наблюдающего со стороны за тем, как сам он разыгрывает свою роль, на сей раз роль изумленного адресата письма, отправленного тридцать лет назад из Парижа, в ту пору захваченного немцами. Только теперь собрался он с духом настолько, чтобы поднести письмо поближе к глазам. Листок пожелтелой бумаги в голубую линейку, должно быть вырванный из тетрадки, исписанный зеленоватыми, теперь уже выцветшими, чернилами. И снова взгляд на потрепанный конверт с множеством зачеркнутых адресов - может, письмо принесли ему по ошибке? - впрочем, нет: оно адресовано ему, и никому другому. В хаосе адресов и штемпелей четко выделяется его имя. Должно быть, все эти годы письмо путешествовало из города в город; такое бывает, о таком читаешь в газетах, только обычно это приключается с кем-то другим, не с нами. Вспомнился чей-то рассказ о письме из Америки, которое странствовало по планете много десятилетий кряду; в нем сообщалось о смерти на переломе веков богатого дядюшки в штате Айова; да, поспей эта весть к сроку, она сделала бы адресата состоятельным человеком...