А все же я дойду до того кладбища, даже без рук, без ног...
У некоторых воюющих держав в годы войны были тайные лагеря, там держали в корзинах так называемых "basket babies" 1; люди продолжали жить в этих своих корзинах - голова и обрубок тела, - продолжали жить, тосковать: жить, как прежде, между "вчера" и "завтра". И, сказать по чести, никто особенно о них не печалился, не разыскивал их. Особые приметы? Да уж, кажется, об особых нет речи. Кто-то, может, хром, кто-то парализован, а не то левша или кривой, у третьего - татуировка на груди, на плечах... А тут - извините. Никто не хромает, не косит, не прячет татуировки - по той простой причине, что нет их - ни ног, ни глаз, ни рук...
1 Basket baby - вариант однозначного "basket case" (первоначально американский военный жаргон) - человек, лишившийся рук и ног.
"Смелей вперед, старина!" - говорю я себе, кое-как, на свой лад, пробиваясь к цели... а мысли все об одном - о том, чего не успел. "В добрый путь!" - как сказал кладовщик с бородавкой под глазом.
ПИСЬМО ОТ ИВА
Письмо лежало в саду на столе, легонько вздрагивая под утренним ветром. Он придавил уголок конверта кофейником - так он всегда поступал с почтой, которая могла подождать. А чаще всего она могла подождать. С некоторых пор он привык откладывать все дела, если, конечно, они не требовали срочного исполнения. Верный своему твердому правилу, он допускал к себе дневные заботы не скопом, а по одной, чтобы избежать резкой утренней встряски, небезопасной для того, кто долгими годами стресса нажил себе больное сердце.
Он поднес к губам чашку с кофе и уже протянул было руку к первой (запретной) сигарете этого дня... но письмо все же чем-то его встревожило. Конверт он небрежно вскрыл черенком от ложки, и адрес отправителя вверху у самого края, превратившегося в бахрому, теперь уже нельзя было прочитать. Внимание его привлекли марки - три марки с портретом Петена. И почтовые штемпели, сплошной узор штемпелей, беспорядочно наползавших друг на друга... хотя при известной дотошности их все же можно было разобрать. Письмо отправлено из Парижа 16 августа 1944 года - тридцать лет назад, значит.
Он опустил, не пригубив, чашку кофе, и все же у него достало хладнокровия зажечь запретную сигарету будто в рассеянности - напускной рассеянности человека, наблюдающего со стороны за тем, как сам он разыгрывает свою роль, на сей раз роль изумленного адресата письма, отправленного тридцать лет назад из Парижа, в ту пору захваченного немцами. Только теперь собрался он с духом настолько, чтобы поднести письмо поближе к глазам. Листок пожелтелой бумаги в голубую линейку, должно быть вырванный из тетрадки, исписанный зеленоватыми, теперь уже выцветшими, чернилами. И снова взгляд на потрепанный конверт с множеством зачеркнутых адресов - может, письмо принесли ему по ошибке? - впрочем, нет: оно адресовано ему, и никому другому. В хаосе адресов и штемпелей четко выделяется его имя. Должно быть, все эти годы письмо путешествовало из города в город; такое бывает, о таком читаешь в газетах, только обычно это приключается с кем-то другим, не с нами. Вспомнился чей-то рассказ о письме из Америки, которое странствовало по планете много десятилетий кряду; в нем сообщалось о смерти на переломе веков богатого дядюшки в штате Айова; да, поспей эта весть к сроку, она сделала бы адресата состоятельным человеком...
Слово за словом пытался он разобрать истрепанное годами письмо, стремясь уловить хоть какой-то смысл в полуистертых буквах.
Язык письма, заключил он первым делом, - странная смесь норвежского со шведским с вкраплениями французских слов. Подпись разобрать невозможно, по крайней мере с первой попытки. Не то "Ирэн", не то "Ивонна", впрочем, с равным успехом могло быть и любое другое имя. Только французские штемпели и марки и наводили на некоторые догадки. Ясно одно: под письмом только имя, фамилии нет, да и имя, как и все прочее, нацарапано кое-как, наспех, и вдруг обожгла мысль: а что, если письмо написано в тюрьме, что, если кто-то наспех писал его в своем застенке, на неровной подставке, может, ему даже не дали его дописать, да, наверняка не дали - ведь письмо оборвано на полуслове... Из всего можно лишь понять: "только бы ты был жив", и напоследок каракули вместо подписи.
Да, конечно, человека прервали, он спрятал конверт в щели, которую, может, нашел в голой тюремной камере, а уж после кто-то вынес письмо на волю одним из тех сотен способов, какими ухитряются выносить из застенков послания обреченных.
Конечно, все это лишь догадки, игра воображения, фантазии - первое, что приходит в голову, когда нечто непостижимое вторгается в мирный обычный день, в теплое солнечное утро в саду, когда ты наскоро завтракаешь этим летним утром в северном крае у моря, где чайки вьются в небе и чуть приторно пахнут только что раскрывшиеся розы, - безоблачный, мирный пейзаж с человеком в центре. Но, увы, это отнюдь не значит, что миром дышит вся планета, по крайней мере до тех пор, пока в центре пейзажа по-прежнему человек.
В рассеянности, которую напускаешь на себя, уступив желанию как бы следить за собою со стороны, будто стремясь оправдаться перед неким вымышленным наблюдателем, он погасил сигарету. Но ведь, черт возьми, как раз сегодня вся семья уехала в город: скоро сюда нагрянут дети, да еще молодежь, а потому, видите ли, срочно нужно купить пояса для плавания и всякое такое прочее. Стало быть, нет никого, перед кем стоило бы разыгрывать недоумевающего исследователя.
И все же он не мог совсем отказаться от этой роли. В задумчивости прошел он в комнату с письмом в руке - образцовый проницательный детектив. На аккуратно расчищенном письменном столе (чрезмерная аккуратность свидетельство летней праздности - не радует сердца) он разгладил смятый листок. Бледные зеленоватые каракули то складывались во фразы, то вновь рассыпались на части. И вновь, как прежде в саду, когда ему впервые бросилось в глаза письмо, он принялся изучать подпись в смутной надежде, что она и есть ключ ко всему посланию - только бы ее разобрать.
Однако именно подпись не удавалось прочесть. Долго вертел он в руках листок и понял лишь одно: "Ирэн" и "Ивонну" надо отвергнуть. Выход один постараться сначала понять, о чем же говорится в письме, и, может, тогда станет ясно, кто его написал. Вечно одно и то же: сначала пробуешь так, потом эдак - и все тщетно. Он вздохнул, пробормотал что-то вроде "разберу после", не слишком на это надеясь и, что еще хуже, не столь уже пылко стремясь разгадать загадку. С годами у него появилась слабость - и он вяло боролся с ней, хоть сам корил себя за это, - бросать дела на произвол судьбы, откладывать, что только можно, и всего, что можно, избегать. Мелькнула мысль, ставшая уже привычной, он лишь всегда страшился додумать ее до конца: "Все это неважно, да и ничто уже не важно так, как мы воображали когда-то, - сами себе придумываем зряшные заботы". Лень... лень души, а может, и смутный страх. Перед чем? Перед всем, что может ворваться в будни, преобразить будни, попросту говоря - остановить, а не то и перевернуть их вверх дном. Само по себе это уже беда - брешь в броне привычек, затвердевшей за долгие годы, броне, ограждающей счастье, скудное счастье человеческих будней. Или, может, покой. Точнее, отсутствие беспокойства. Покой, тот, что с годами принимаешь за счастье, часто рушится от взрывов прошлого, в нем заложенного, скрытого, а следовательно, и забытого. Можно, конечно, сойти к берегу моря, попробовать ловить рыбу на блесну - глядишь, какая-нибудь рыбешка клюнет на приманку. Сказано - сделано. Только вот рыба не склонна клевать на приманку, что ж, это ее право. Попробовать искупаться, что ли, нет, и море не склонно его принять. Что ж, это его право. Он был полон терпимости и всепрощения, когда речь шла о рыбе, море и всем таком прочем. Он нуждался в терпимости: не судите, да не судимы будете. А за что могли бы его осудить, тем более сейчас? Вроде бы и не за что, сейчас-то уж, во всяком случае, не за что. Да и в те далекие минувшие времена, когда пал Париж, на нем тоже не было вины, это он точно знал: кто он такой, чтобы от него зависел исход борьбы при этакой крупной ставке... И уж если кому из друзей не повезло, он тоже не виноват. И если в ту пору он и впрямь приложил к чему-то руку, все равно результат был ничтожно мал, словно он, самое большее, шевельнул мизинцем - с годами лишь улыбнешься, вспомнив эти усилия. В ту пору, конечно, мы только и жили роковой битвой, что кипела вокруг, да, теперь можно улыбаться, а все же каждый из нас так или иначе расплатился за это. Впрочем, в ту пору расплата не казалась пустячной. Зато теперь только и скажешь: пустяки. И о нашем "вкладе в борьбу" так можно сказать - в борьбу, захватившую нас целиком. Пустяки.
Ныне здесь мир и покой - после стольких беспокойных лет он заслужен. О прошлом не говорят, даже не вспоминают. Возделываешь свой сад, ведешь свое дельце, читаешь свои книги - среди них те, что рассказывают о той поре. Книги эти уже не тревожат тебя: другие времена, другие люди оживают в них. А будни с их потоком новостей, вливающихся через газеты, телевидение, радио, это всего лишь отзвук былого. Даже взрывы бомб - всего лишь отзвук прошлого, далекий грохот бомб, звучащий с телеэкрана.