А она боялась тогда. Зубрила все прилежно, а боялась. Не крови, конечно, — она перевязок сделала без счету да на практике ассистировала при аппендиците раза два. И раза два раны сама зашивала. Но все-таки, как только хирург брался при ней за скальпель, ей вдруг приходило в голову, что вот разрежут сейчас — и вдруг неожиданно случится непоправимое. Потому и уходила.
Он повел ее за плечо в операционную, как прежде водил других из их же группы — как ту же Верочку Мясницкую, Верочку-сластену, по сей день ближнюю подругу Зубовой, и как очкастого застенчивого Стасика, первого Верочкина мужа. Привел, мылся вместе с нею, приговаривая: «Три щеткой крепче, три, не бойся. Будет экзема, как у меня, — так экзема хирургу вроде ордена! Мучительно, но заслуженно…» Надел одни и другие перчатки и заставил ее не помогать, не ассистировать, а оперировать самой. Одной рукой держал крючки, другой — длинный корнцанг, все время им указывал: «Делай так», «Делай так», «Пережми», «Перевяжи», «Смотри, где делаешь», «Делай так», «Спокойно», «Все у тебя отлично, видишь?», «Видишь, что это ерунда? И дурак может, а тебе бог велел мочь…»
В той клинике была доцентом дамочка — грубая, наглая, третировавшая Петра Илларионовича. Однажды она стала демонстрировать сразу трем группам студентов операцию Вертгейма, самую тяжелую в гинекологии, радикальную до свирепости, — такие только при самых опасных опухолях. Не рассчитала, что случай был слишком уж сложным — не для показа техники. Занервничала, запуталась, не могла уже и разобрать, где у нее в ране большая артерия, которую надо перевязать: именно ее перевязать, именно ее. Рана была прямо набита тампонами, зажимами, лигатурами, — когда путаница, все получается вот так. Завкафедрой стоял у нее за спиной, шипел тихонечко, подсказывал. Доцентку эту завкафедрой боялся почему-то (в клинике сплетничали, что он жил с ней). Он шипел ей тихонечко в ухо, а она все равно не могла распутаться, потому что все кругом видели, что она запуталась, когда хотела показать класс. Завкафедрой фыркнул и пошел за дверь мыть руки. Он был бледен, зол и, наверное, сам уже не знал, распутается ли он в этих спайках, зажимах и взаимоотношениях. И его долго не было. А доцентка все еще копошилась осторожно: может, надеялась, что вдруг сама чудом разберется. Но она, видно, не очень надеялась, потому что копошилась больше для виду: мол, операция идет как шла. И косилась, не поднимая головы, чтоб незаметно было, на дверь.
А оттуда пришел не завкафедрой, а Петр Илларионович. С локтей капли падали. Вытер руки. Влез в стерильный халат и в свои вечные перчатки — в одни, в другие — и взял у сестры длинный корнцанг. Доцентка сжалась затравленно и двинулась было со своего места, а он сказал: «Стой, где стоишь», — и взглядом сдвинул ассистировавшего врача. Присмотрелся. Тронул корнцангом выбранный в куче зажим, сказал, как студентке: «Сними». Брызнула кровь. «Стоп». Он быстро наложил сам новый зажим. Снова присмотрелся. Тронул другой зажим. Сказал: «Сними». Дама побагровела. Сняла. «Теперь этот». Она сняла. «Этот». «И этот». «Перевяжи здесь». «Убери салфетку». «Зажми здесь». «Убери эту салфетку, положи здесь новую». «Так делай». «Так». «Перевяжи». «Срежь концы». «И здесь…» «Так». «Теперь так». «А теперь кончай сама».
И ушел.
И оставался просто ординатором до самой смерти. И группы студенческие вел очень редко — то ли на почасовых, взамен болевших преподавателей, то ли время от времени зачисляли его на половину ассистентской ставки. А распутывать гордиевы узлы его вызывали днем и ночью. И умер он около операционной. Он, очень усталый, вышел из нее и хотел подняться с третьего этажа на пятый, в маленькую ординаторскую, где отдыхал обычно. Она пуста была обычно. Тамошняя публика собиралась в основном в ординаторских третьего и четвертого этажей.
Он очень устал и шагнул в открытый лифт, не заметив таблички: «Лифт не работает. Ремонт». И как шагнул, кабина дернулась и поползла вниз. Он упал, и его придавило крышей спустившейся кабины к углу лифтной шахты. Прямо против операционной.
На похоронах и приметили друг друга Зубова, Главный, Нина Сергеевна. Так получилось, что в разные годы все они попадали в те группы, которые иногда вел Петр Илларионович.
Они и раньше видели друг друга на конференциях в акушерском обществе. Но там они много кого видели. Примелькавшиеся лица безразличны. А тут уж приметили. А потом уж и снюхались на заседаниях общества — в спорах насчет того, нужна ли доброй старой гинекологии эта премудрость сложных современных наркозов, облюбованных сердечной хирургией, или она и без них проживет, а главное — так ли уж хорош добрый, старый, «разумный акушерский консерватизм», прибегающий к операции только в самую распоследнюю минуту… Да и про разные прочие специальные вещи.
Всем им было уже тесновато на своих вторых ролях — и профессорских, и ординаторских, потому что, когда ты себе не полный хозяин, ты не можешь сделать все так, как тебе хочется. И когда стали открывать новый — тридцать седьмой по номеру — нынешний роддом и Главному предложили стать главным его врачом, в придачу пообещав за тяжелое это ярмо новенькую отдельную квартиру, конечно же на первом заседании общества он поделился происходящим со всегдашними своими соседями по скамье еретиков — подрыватели устоев во всех парламентах садятся рядом. И родились у них не произнесенные вслух ни разу мысли насчет создания такого заведения, которое каждому из них по-своему снилось в профессиональных грезах.
А тут у Нины Сергеевны мужа произвели в генерал-майоры, и ее дочка сняла кинокартину, получившую в прессе резонанс и первую категорию оплаты с немалыми потиражными. И сочла она возможным поэтому пойти на вдвое меньший, чем был у нее в клинике, оклад, но зато стать своему делу полной хозяйкой, да еще с прицелом обосновать, быть может, и свою школу, обучая молодых врачей на свой лад, привлекая их для начала к обобщению собственного опыта и писанию статеек в специальные журналы.
Были, конечно, у Нины Сергеевны и более дальние мысли — сделать роддом, если все пойдет хорошо, со временем базой или филиалом исследовательского института или кафедры.
И все эти ее прицелы Главному тоже были по душе. Потому что за ее профессорской спиной ему проще было приняться за осуществление тех своих идей насчет более современной, более радикальной и специализированной акушерской тактики.
И Доре Матвеевне это было по душе, хотя она ни о какой научной деятельности не мечтала, просто пора ей было шагнуть на следующую ступень своей профессии да вырваться из неладов, в которые она попадала иногда со старшими коллегами в старом своем роддоме. Ведь коллеги никак не могли забыть, что она пришла к ним пятнадцать лет назад совсем без опыта, а теперь, смотрите, много на себя берет.
…И они стали заводить здесь свой порядок, схожий в общем с порядком во всей акушерской службе и при этом все-таки свой — со всякими «модернизмами», как весьма недружелюбно об этом говорило городское акушерское начальство, неизменно носившее синюю шелковую рубашку и белый галстук.
Начальство с удовольствием давно уже поприжало бы Главного и Зубову «за необоснованную оперативную активность», за наркозы, перенятые у сердечных хирургов, да за пренебрежение «классическими методиками, разработанными отечественной медициной», — все слова были заготовлены, они уже не раз были даже произнесены и кое-кем из акушеров города одобрены. Но мешала широкая спина Нины Сергеевны — ее докторская степень и профессорский титул; перед титулами начальство пасовало, и оставалось ему лишь разрисовывать отчеты красными и синими кружками.
И еще, если бы, набирая в роддом врачей, они брали бы в первую очередь не молодых, а старых, опытных, от жизни чуточку уже уставших, с устоявшимися взглядами и привычками, никакие их «модернизмы» нипочем бы не привились. Молодых, которых они набирали, приходилось, правда, обучать вещам, иногда до смешного простым. Зато все эти новшества, настораживавшие более опытных, были для них уже чем-то завершенным, столь же почти сами собою разумеющимися, как и старые, десятилетиями апробированные истины.
Но молодые не имели еще хорошего стажа, не имели еще категорий. А без категорий даже умелого врача первым дежурным лучше не ставить. Мало ли что случиться может: от катастрофы — как ни редки они — ни один самый архиопытный врач не застрахован. И одно дело, если катастрофа произошла у аттестованного врача, а другое — если у неаттестованного. Тут уж — будь он семи пядей во лбу и сделай он все возможное и невозможное — примутся разбирать, так обязательно увязнут в том, что первым врачом дежурил неаттестованный, не имеющий категории акушер. В селе или в маленьком городе он, может, был сам себе голова, но одно дело — там, а другое — здесь, где есть аттестованные врачи. Да ведь там никогда не бывает сразу столько работы, что у самого разаттестованного и сверхопытного голова может кругом пойти.