Ее помощницы, тоже до крайности уставшие, поужинали. Но бабка ни за что не согласилась остаться ночевать у Рословых, потому Настасья, прежде чем отвести ее домой, завернула в тряпицу маслица, фунта три мяса туда же положила и, выпросив у деда Михайлы рублевку, вручила все это Пигаске. Та, отложив на лавку узелок, достала из кармана своей широкой обвисшей юбки грязный, до серости затертый когда-то белый платок, в коем, по явной видимости, хранились все семейные сбережения, и, уцепив на нем тугой узел двумя своими распоследними зубами, потемневшими на концах до черноты, ловко развязала его.
Проводив до калитки Пигаску, Настасья возвращалась к своему двору, слушая уже вторых петухов.
11
У мужиков в эти сутки тоже не обошлось без происшествий. Только тут дело совсем другого рода. До Борового доехали хорошо, но лошадок все приходилось придерживать — не поспевает за ними Бурлак, совсем не приспособлен он для бега. В делянку добрались и нагрузились — тоже неплохо. Артельная работа спорится. Хоть и пришлось еще валить сосны с корня, управились засветло.
На Бурлака нагрузили два здоровенных комля. Сани для этого дела Тихон готовил загодя: оковал их, укрепил, вместо обычных заверток, оглобли крючьями с санями соединил. Все — надежно, крепко. И пошел Бурлак с этим необычным грузом уверенно, словно сами бревна поталкивали его вперед. Даже из глубокого снега к дороге, где каждой лошади приходилось помогать всей артелью, Бурлак вышел спокойно, без понуканий, разгребая снег, как воду.
К вечеру всем обозом расположились возле избушки лесника, распрягли коней, задали им корму в попоны, растянутые на поднятых оглоблях. И всей ватагой ввалились в избушку.
Самого лесника дома не было: в Боровое ушел с ночевой. Пока разогревали еду и ужинали, было еще сносно, а потом, как закурили все, право же, любой топор без поддержки мог висеть в этом густом месиве из жаркого воздуха, сырых испарений от одежды и от желтоватого едкого дыма самокруток, спертого настолько, что вот-вот сорвется с петель хлипкая, ненадежная дверь. Но закаленных мужиков это ничуть не угнетало. Правда, раза два отворяли дверь, а потом кто-то догадался отодвинуть задвижку в трубе, и дым из нее валил не хуже чем тогда, когда, печь топилась по-настоящему.
Порфирий Кустищев, с отрочества ежегодно мотавшийся в поисках заработка, побывал во многих «расейских» губерниях далеко от родной деревни под Вяткой. Повидал на веку многое, знал несчетное количество занятных историй и за словом в карман не лез. А сегодня, заключив выгодный подряд с Рословыми, был он прямо-таки в ударе. Потешал мужиков смешными побасками и, нет-нет, да и поддевал кое-кого из них. Тронет кого — тот, глядишь, огрызнется либо шуткой отделается, Порфирий в другого стрельнет. И так человек через пять дошел до Филиппа Мосло́ва.
Мужик этот, ни дать ни взять, по внешности Емельян Пугачев: и рост, и плечи, и борода такая же. Работник он был золотой, и ремесло из рук не валилось: портняжничал по целой зиме. Шить умел добротно, крепко и в цене никого не обидел. Воров и жуликов терпеть не мог, справедливость почитал превыше всего.
Но водилась за ним страстишка. Лет пять, бывало, терпит и хозяйством вроде бы обрастет надежно, однако запнется где-то за пьяную кочку, все бросит, лошадь с упряжкой пропьет либо в карты проиграет. За одну ночь по семь возов хлеба на картах спускал. Очистится догола, а потом пройдет у него вся эта дурь, и начинает все с начала.
Трезвый мухи не обидит. Отшутиться не умеет и ссориться не любит. Вот Порфирий и тешится над ним, зубоскалит. Мужики некоторые, намаявшись за день, похрапывали на соломе вповалку. А Порфирий все не унимался. Не спал и Филипп, но не проронил ни слова. Да и много ли наговоришь с таким длинноязыким: скажешь что — только его же и потешишь, ухватится за какое слово — не оторвешь. Он его и так и этак вывернет, слово-то, да в тебя же им и запустит.
Потом сморился, уснул и Порфирий. А Филипп долго ворочался, кряхтел — не берет его сон. Расходилось внутри, раскачалось — не уймешь. Не такой человек Филипп, хоть и молчун, чтобы вот так за здорово живешь отдаться на посмешище и ничем не ответить. Вдруг он вскочил и чуть не бегом нырнул в низкую дверь. Вернулся минут через двадцать, раскрасневшийся, довольный. Обтер об штаны мокрые руки и завалился спать.
Утром раньше всех поднялся Тихон Рослов. Сходил на улицу. Вернулся и давай всех будить:
— Вставайте! Эй вы, вставайте! — толкал он всех подряд. — Пошли чуду глядеть!
— Какая там еще чуда! — недовольно ворчал спросонья Мирон, протирая кулаком глаза.
— Что за чудо, Тихон? — осоловело и вроде бы с испугом вертел головой Порфирий. Пристав на колени, он суетливо выдергивал соломинки, застрявшие в рыжеватой бороде и усах.
Однако поднялись разом, только Митька Рослов чуток замешкался. И так уж проспали: уговаривались до́ свету выехать, чтобы, пока пригреет, одолеть бо́льшую часть пути, а уж совсем рассвело. Редкие сосны, обступившие избушку лесника, дремотно, не шелохнувшись, стояли в ожидании солнца. Первый луч еще не коснулся их высоких кудрявых вершин.
— А это, что ль, не чуда? — ткнул рукой Тихон в сторону одной из могучих сосен.
Взглянув туда, мужики и впрямь разинули рты. На короткие сани Порфирия Кустищева вчера навалили семиаршинное бревно, четверти полторы в отрубе. Теперь это бревно стояло вершиной вниз, приваленное комлем вместе с санями, торчавшими на высоте, к огромной разлапистой сосне.
Сперва все стояли, будто окаменев. Потом кто-то хохотнул. Сдвинув шапку на нос и заглядывая вверх на свои сани с висящими, как подбитые крылья, оглоблями, Порфирий почесывал затылок короткопалой пятерней.
— Да какой жо лешак выдумал эдакую штуку? — развел руками Порфирий.
Во вновь наступившей тишине Филипп на́ диво всем складно изрек:
— Кто вчерась больше всех смеялся, тот в дураках и остался.
Мужики захохотали.
— Плохо, Тимоха, на чужой стороне горшки бить, — поддел Порфирия Тихон. — Чего делать-то станешь теперь?
— Да неу́ж один ты запятил туда экое бревнышко! — изумился Порфирий, в упор глядя на Филиппа. — Тронь его теперь — и сани мои вдребезги… Я жо вчерась шутками да смехо́м, а ты чего отворотил?
— Шутку любишь над Фомой, так люби и над собой, — посыпали мужики пословицами.
— Пошутил Мартын, да свалился под тын.
— Шути, кувшин, поколь ухо оторвется.
— Сделали шутку, — тем же ответил Порфирий, — сняли с Варвары шубку. — Он будто бы лишь теперь начал сознавать всю нелепость своего положения, оттого в голосе послышалось что-то прямо-таки рыдательное.
Мужики смеялись и не переставали дивиться: никто в Филиппе этакой силищи не предполагал. Да ведь и догадаться же надо, чтобы такое сотворить. Макар вырубил длинную рогатину, и трое мужиков подсунулись было с ней к стоячему, как настороженная мышеловка, бревну.
— Стойте вы, погодите, бестолочи! — вдруг закричал Филипп. — Эдак вы и взаправду оставите его, бедолагу, без саней.
Связав две длинные веревки, он влез с ними на сосну (мужики помогли ему) и там, охватив комель бревна, завернул крепкий узел, а веревка осталась перекинутой через надежный сук у самого ствола сосны. Когда мужики ухватились артелью за веревку, Филипп, спускаясь вниз, скомандовал Макару:
— Вот теперь ширяй своей рогатиной, оттолкни от сосны-то, а они травить веревку станут.
Но тут уж все и без того поняли что к чему. И Порфирий приободрился, когда бревно с санями пошло вниз.
— Как мизгирь на паутине, санки мои спущаются. — И опять за свое: — Сохрани бог, небо провалится — всех перепелок подавит!
— Ожил, мизгирь, — передразнил его Филипп, когда сани, легонько охнув, сели в снег, придавленные бревном.
С места тронулись, когда уж вовсю ликовал божий день с веселым и щедрым солнышком в небе, по-весеннему светло-голубом, чистом и покойном. Дорога, пригретая вешним теплом, отмякла, и полозья скользили по ней неслышно, без скрипа, легко и свободно. Впереди вышагивал Бурлак с двумя большущими бревнами, покоившимися на широкой подкладке.
На самой последней подводе в обозе ехал Васька Рослов, старший из множества внуков деда Михайлы, сын умершего Григория.
От матери с соседней заимки убегал Васька несколько раз, а потом окончательно прибился к дедовой семье, когда годов шесть ему было. Никто у Рословых не выделял, не нежил своих ребятишек — невозможно это в большой семье, — и Васька рос вместе со всеми. Обидеть его было некому, но и приласкать с материнской теплотой — тоже некому. Разве дед, жалея сироту, часто голубил его, маленького. А теперь и дед поостыл.
Вырос парень совсем незаметно: никому он плохого не делал, и ему никто поперек дороги не вставал. Жениться собирался Васька, невесту приглядел, но деду сразу сказать этого не посмел, а теперь и сам раздумал: все равно осенью нынче в солдаты идти, на действительную.