Могилу засыпали, и люди запели, и лицо матери под черной накидкой было твердым и отчужденным, маленький сморщенный рот твердо сжат, как зашитая рана, глаза горели, как угольки. Только плечи ее согнулись, казалось, несколько сильнее обычного, точно на них взвалили новую тяжесть. А вокруг нее нестройные голоса запели из книги псалмов «Останься со мной, вечер близко», и могильный холм со всех сторон был усыпан цветами.
Но приходит и пора веселья. Джонни Франсмен умеет играть на гитаре. Его руки, обычно похожие на железные грабли, тогда чувствительны, как руки хирурга, его длинные пальцы танцуют по ладам и струнам, и музыка гудит и звенит в прокуренной комнате. Радостно трещит пламя в большой железной печке, и тетушка Мина вынесла восьмигаллонный бидон пива. Это дородная женщина с пухлым лицом, лоснящимся, как натертый паркет. Пальцы Джонни Франсмена ударяют и дергают струны, то быстро, то медленно, то по одной, то целыми дребезжащими пассажами. «По-американски играет», — шепчут слушатели. Огонь ярко пылает, и в переполненной комнате тепло, и пиво идет нарасхват. Кто-то хочет петь. Девушки ставят локти на стол и, прижав руки к подбородкам, ждут песен.
— Сыграй чувствительное, Джонни.
— Сыграй печальное.
Среди присутствующих есть парень из негритянского джаза, выступающего на новогодних представлениях, он умеет с таким чувством спеть «Парнишку Дэнни», что комок застревает в горле. Он умеет также петь песни рабов трехсотлетней давности, дошедшие до наших дней с невольничьих голландских кораблей: «Onder deze piesang boompie, al opeen eilandtje…» — «Под этим банановым деревом на острове…»
— Послушай, малыш, спой нам ковбойскую. И старая гитара, вся в шрамах, как ветеран, гудя и дребезжа, приносит звуки равнин, раскинувшихся где-то за тысячи миль: «О, не хороните меня в пустынной прерии» или «Желтую розу Техаса». А попозже, ночью, когда всем станет грустно, будут петь хором «Воспоминания», «Мать» и «Я увезу тебя домой, Кэтрин». А может быть, кто-нибудь из африканцев придет с концертино, и тогда все будут, притоптывая, раскачиваясь, танцевать под его размеренное завывание.
— Послушай; у меня остался шиллинг и четыре пенса. Не заказать ли нам еще по одной?
— Отлично, приятель. Надеюсь, тетушка отпустит нам в кредит до следующей пятницы.
В перерывах между песнями наступает очередь шуток и анекдотов. «Послушайте минутку, что я расскажу! Такой анекдот слышали? Если конечно, дамы не имеют ничего против… Про англичанина, ирландца, шотландца и еврея…»
Расходятся далеко за полночь. Усталая компания разбредается понемногу. Последними задерживаются несколько гуляк, но и они уже зевают и трут слипающиеся глаза, и только мягко звучит, гитара, и ее звуки нежны, как стелющийся дым.
Ночь снова была холодна и непроглядна, облака отяжелели дождем и только ждали положенного часа. В комнатке над гаражом Джордж Мостерт все шагал и шагал из угла в угол по грязному полу, терзаясь сомнениями: может, отважиться и сходить туда, к Чарли Паулсу? Гордость боролась в его душе с одиночеством, и он до боли прикусывал губы под своими табачно-рыжими усами. Одиночество таилось в незастланной постели на широкой деревянной кровати, на дамском туалетном столике, заваленном теперь потертыми галстуками и рваными носками. Там, где раньше пребывали пудра и лаванда, аккуратные стопки заколок и серые кольца резиновых подвязок, теперь были липкие круги от чашек чая и пустая бутылка из-под коньяка.
Подушки пахли теперь не пудрой, а коньяком и машинным маслом, а возгласы супружеского блаженства уступили место гнетущим мыслям и острому чувству жалости к самому себе.
Джордж Мостерт остановился у окна и всматривался в промозглую тьму. Проехала машина и, громыхая, свернула на север. Через дорогу, за скудным подлеском, была жизнь. «Что ж, — думал он, — человек и там может хорошо провести время, даже в этой грязи и мерзости». Но извращенная гордость больно покалывала его ледяным острием сомнения, заставляла задуматься: «Может быть, это неправильно, чтобы такие люди, как мы, путались с ними. Ведь в конце концов…»
Вскоре после полуночи дождь полил снова. На сей раз это было покрывало из серых бусинок, накинутое на ночь, стремительно и настойчиво колотившее по крышам и высоко подпрыгивающее на дороге. Дождь лил безлико-серый, но в нем был какой-то характер — резкий, булькающий, бормочущий, хлюпающий, пускающий пузыри, он был как, слабоумный с ножом в руке, одержимый манией убийства.
Колонна полицейских автомобилей, грузовиков и арестантских машин двигалась по улицам пригорода, продираясь сквозь завесу дождя, и их фары вырывали из черно-серой тьмы желтые лоскуты.
Полицейские сидели неподвижно, прислушиваясь к посвистыванию и постукиванию дождевых капель по крышам машин. Некоторые поднимали воротники макинтошей и прорезиненных плащей, чувствуя, как леденящий холод проникает за воротник и струйкой сбегает вниз по спине. Шины шуршали и шипели по асфальту, а когда попадали в выбоины дороги, людей подбрасывало, но они по-прежнему сидели с застывшими, безучастными лицами, прислушиваясь к шуму дождя. Почти никто не разговаривал.
Там, где кончался пригород и начиналась локация, полицейская колонна разделилась надвое и двинулась дальше, охватывая локацию в клещи. Теперь под колесами была глина, они буксовали, машины заносило, и водители осторожно работали рулем, пристально вглядываясь в пятна жидкого желтого света впереди через проволочные сетки ветровых стекол.
На подножке каждого из ведущих в колонне автомобилей стоял человек, проклиная дождь, хлещущий ему прямо в лицо, судорожно цепляясь за мокрый металл кузова. Он смотрел вперед и указывал дорогу водителю. Легковые машины и грузовики швыряло из стороны в сторону, бросало вверх и вниз, но они продолжали продираться вперед, и вот, наконец, они встали, и локация оказалась окруженной цепочкой автомобилей.
Офицеры и сержанты подавали команды, и люди выпрыгивали из кузовов прямо в дождь, от которого сразу темнели макинтоши защитного цвета и начинали блестеть резиновые плащи. Белые полицейские были в портупеях с кобурами поверх плащей, а черные и цветные, сутулясь под накидками, держали длинные полицейские дубинки. Их до блеска начищенные сапоги увязали в глине. Вскоре, разбившись на группы, они двинулись к жилищам африканцев. В некоторых хижинах горел свет, тускло-желтый, похожий на медные пуговицы их мундиров.
Джордж Мостерт опоздал. В конце концов он принял решение, что пойдет туда, — так человек прыгает с обрыва, отступая перед стадом бегущих быков. Но на углу этой улицы, которую и улицей-то смешно называть, он снова остановился в нерешительности. Так он и стоял в холодной и влажной тьме и уговаривал себя, что все-таки нужно бы сходить, попытать счастья.
Вокруг него темнота была полна звуков. Стрекот цикад, где-то вдалеке — собачий лай. Но прежде всего он ощутил зловоние: заглушающий все остальное запах разлагающихся отбросов, гнилого дерева и отхожих мест. Это был запах жалкой нищеты, так же как аромат духов по две гинеи за унцию являлся запахом богатства.
Но вот полил дождь, а с ним улетучились вся решимость и мужество, какие он пытался собрать за непрочной пленкой своей воли. В кармане плаща у него было полбутылки коньяку, прихваченного в качестве дружественного дара, но теперь он вдруг принял решение вернуться в гараж и самому допить ее. Он в конце концов предпочел острую боль одиночества.
И вот, повернувшись, под все усиливающимся дождем он едва Не столкнулся с девушкой, которая вынырнула навстречу ему из темноты. Он уловил запах дешевого вина и столь же дешевых духов, пробившийся через нечесаную, слипшуюся щетину его усов, и инстинктивно, как вспугнутая лошадь, отскочил в сторону.
— Эй, парень, здравствуй, — приветливо сказала девушка. Это была Сюзи Мейер. — Что ты делаешь здесь в такой кромешной тьме?
— Проваливай, — пробормотал Джордж Мостерт и зашагал по разбитой полоске асфальта в сторону шоссе. Он хотел обойти Сюзи Мейер, но она не уступила дороги, а, как назойливый терьер, наскочила прямо на Мостерта, и коньячная бутылка в кармане его плаща уперлась ей в бедро.
— Эй, — крикнула она и пошла с ним рядом. — Что это там у тебя, а? — Она обрадовано расхохоталась. — Кое-что для нас с тобой?
Дождь лил уже вовсю, и Джордж Мостерт оступился в яму, но девушка стояла рядом, вцепившись в его рукав. Она всмотрелась в его злое, ожесточенное лицо и воскликнула:
— Ха, да это мистер Мостерт, верно? — Она снова засмеялась и хищно вцепилась в его плащ.
— Послушай, катись к черту, — угрюмо сказал Джордж Мостер, но угасшие угольки желания вдруг стали разгораться где-то внутри, обжигая и пугая его. Перед ним была женщина, легко, наверное, доступная — за какую-нибудь выпивку и несколько шиллингов, но он боялся этого. Путаться с цветными женщинами не принято, во всяком случае это противозаконно.