Нетерпеливо листаю новую книгу. Читать ее не очень интересно: ученая, ни разговоров, ни любви. Зато много картинок. Разглядываешь их и переносишься в неведомые страны. Сколько на земле чудесного! Там полыхают северные сияния, там бушуют и дышат огнем вулканы, там, в морской глубине, цветут анемоны и роятся золотые рыбки.
Дня через два едешь за новой книгой.
С тревогой жду, вот-вот библиотекарша скажет: «Сожалею, Залесова, но у меня больше ничего для тебя нет».
И дождалась. Она так и сказала:
— Сожалею, Залесова, но…
— А вон те? — Я показала на целый забор из книг с золотом на корешках.
— Это Брокгауз и Ефрон, — ледяным тоном ответила библиотекарша. — Не для чтения.
Такие красивые книги — и не для чтения. Не может быть. Боится, что испачкаю. Неужели не замечает, как я люблю книги и аккуратно с ними обращаюсь. Сказать бы это — неловко.
— Тогда вон те. — Я подняла глаза на толстые книги с черными корешками, стоящие неприступной крепостью на верхней полке.
— Тоже не для чтения. Это великий критик Белинский.
Жалобно, почти шепотом, я попросила:
— Дайте, пожалуйста, великого критика Белинского.
Библиотекарша подставила лесенку с тремя ступеньками и высоким шестом, чтобы держаться за него, и выдернула один из томов. Даже по ее спине было видно, как она досадует на меня.
— Это же рассуждения о литературе.
Не заглядывая в книгу, я сказала, что очень люблю рассуждения о литературе.
— Запишите, пожалуйста.
Читаю статью Белинского о Пушкине и недоумеваю, почему библиотекарша думает, что не пойму. Все понятно и очень интересно. Теперь если бы самый строгий учитель спросил, почему Пушкина называют бессмертным, ответила бы без запинки.
Некоторые места я и маме читала — о «Цыганах», о «Бахчисарайском фонтане». От какой-нибудь натужной выдумки, вроде «Котика Летаева», она сразу отмахивалась, кружит, мол, сочинитель, а тут слушала с почтительным вниманием, нет-нет одобрительно молвит:
— Речь-то! Ручьем льется. Лексея-то по жилочкам разобрал.
— Алеко?
— Про него и говорю. Таких мужиков и нынче много.
Слушать она любила. И романы, и путешествия, и даже когда ребята зубрили вслух по своим учебникам о походах Вильгельма Завоевателя или животном мире африканских саванн.
Неутомимым чтецом был у нас тятенька. Читал он неторопливо, однотонно, в чувствительных местах вздыхал и сморкался. Под старость он стал слепнуть и все ниже наклонял к книжке седую голову. Наконец стал видеть только одним глазом. Глядит в кулак и с трудом разбирает вслух слово за словом.
— Ладно, отец, выдумками глаз темнить, — скажет мама. — Побереги, запасного-то нет.
Тятеньке неймется узнать, что дальше:
— Погоди, Маня. Еще строчек пяток.
В ту пору жили они уже одни, и только чтение скрашивало их однообразную жизнь. Правда, своих книг было у нас всегда мало. Десятка два накупил Миша на толкучке в Кряжовске, с десяток принес Сергей из конторской завали, еще с десяток ребята наполучали в школе «За отличные успехи и примерное поведение». Некоторые книги ребята зачитывали у своих приятелей, чаще— они зачитывали у нас. Появятся откуда-то «Петербургские трущобы», «От поцелуя к поцелую», «Слепая любовь» — опять исчезнут.
И все-таки книги держались у нас постоянно и были неотделимой частью нашей жизни и нашей семьи. Мы росли с книгой, она до всемирной шири раздвигала пределы Рябиновой Гряды, роднила со всеми людьми на земле.
Не знаю, какой бы я была, если бы в шелесте страниц не прошли передо мной тысячи людей — героев книг: я жила их жизнью, вместе с ними волновалась, печалилась; многие из них и сейчас у меня перед глазами как мои незабываемые друзья. В книгах была моя школа, вместо той, с учителями и многими науками, в которой учиться мне почти не пришлось.
Спасибо вам, книги!
7
Дядя Стигней жил бобылем, человеком слыл придурковатым, ни к какому делу, кроме караульного, непригодным. Любил он с нами, маленькими, возиться. Сложит руки на голове, мы по двое уцепимся за его локти, он и крутит, пока не закричим, что хватит, свалимся. Это была карусель. Сказки рассказывал только страшные. Оглядит нас круглыми пугающими глазами и начнет: «Жил-был вор-собака разбойник и похити́л он царевну. Царь што, сейчас в милицию…» Стигнею везде грезились разбойники, может, больше за это и считали его чокнутым. Стоило кому-нибудь в шутку крикнуть: «Стигней, воры у дальнего склада!» — как он хватался за ружье и бежал к нашему дому. Длинный, худой, переломится через ограду палисадника, испуганно таращит глаза и хрипит:
— Марь Ондревна, воры!
Пьяный, — а случалось это частенько, — мотался по Гряде и куражливо выкрикивал, что он не кто-нибудь, он еще при царе Миколашке пять лет в полковом оркестре протрубил.
Мужики беззлобно подшучивали над ним и звали его Стигнейкой, самое большее Перфилыч. Чтобы сполна, по имени-отчеству его называли, Евстигней Порфирьевич, никто из нас и не слыхивал.
Рассказывать о себе Стигней не любил, и мы не знали даже, откуда и какими судьбами его занесло на Гряду. Иногда он уезжал куда-то на неделю, на две, и вместо него караулил хромой, на деревяшке, нерядовец, приходивший со своей дворнягой и щеглом в клетке.
Однажды Стигней пробыл где-то на стороне с месяц и воротился угрюмым, словно пришибленным каким-то горем. На наши расспросы, не захворал ли он, хмуро и глядя вбок отвечал, что ни пса ему не делается. Долго ходил он сумрачным, переживал что-то про себя, нет-нет опять стал заговаривать с нами, учить плести верши и лапти. Дивились все, что пить он с тех пор зарешил напрочь. Что могло его привести в такое расстройство, что от вина даже отшатнулся, никому дознаться не удалось. Не шибко и дознавались. Образумился, и ладно. Мы рады были, что он больше не отпугивал нас своим мрачным видом, опять стал устраивать карусель, а то сымет рубаху, разляжется на лужайке и руки раскинет.
— Штекоти, мальцы-огольцы! Рассмешите, полтина с меня. Налетай, мошкара!
Мы налетаем, елозим пальцами по его костлявой груди и выпуклым ребрам — он хоть бы чуть губы в улыбке покривил. Досада берет: как дохлый. Подымется, хитренько подмигнет нам.
— Заговоренный я.
Увидит маму и ее на спор кликнет:
— Ондревна, подь и ты. Ухмыльнусь, рупь выложу.
Мама не любила его шуток.
— Щекотаться — свою бабу заведи.
Дядя Стигней сразу как-то сникал, молча поднимался и с пасмурным выражением натягивал через голову рубаху. Мы глядели на него снизу вверх и с недоумением и жалостью слушали его обиженное бормотанье:
— Бабу заведи… Не коза. Я с проста ума живу. Что есть обзаводу, все на мне. Где уж семью… А так, по кустам блудить… это уж пусть Остафыч…
К