строчкой и отвечает не сразу.
— Хоть выданье взять. Замуж девке пора, а парни не заглядываются, свахи мешкают.
— Вековухой и останется, — подсказываю я, — дело известное.
— Известное, да девке не лестное, — складно возражает мама. — Так что делали? Велит ей отец обрядиться покрасовитее, в шелковье, посадит в телегу и везет в одно село, в другое. Улицы выбирает людные, площади базарные, сам покрикивает: «Поспела, поспела!» Девка, стало быть, замуж поспела.
— И тебя возили? — спрашивает Витя, а сам топает по избе в коньках, примеривается, как в них на лед выйдет.
— Бог миловал, — улыбается мама. — Округ меня женихи роем шумели, тот на рысаке под голубой сеткой подкатит, тот перед нашим домом чурилится — серебро нищим мечет, дивуйтесь, мол, какой я мильёнщик, и счастью своему не супротивьтесь.
— И тятенька чурилился? — опять вмешивается Витя.
— И тятенька не в лаптях клинья под меня подбивал. Барином придет, бывало. Батюшка мой по имени-отчеству его. Как же! Подрядчик по сплавному делу, лицо важное. Мы хоть не зря богато жили, а в достатке. В лавку заявится, я за стойкой, спрошу, чего отпустить прикажет. Помнется, дескать, так, приглядываюсь. Тогда скажи кто, что и он в женихи насыкается, посмеялась бы. Хорош жених: бородатый, годами чуть моему отцу не ровня. Заходит, и ладно, иной раз вместе со мной нищих поспрашивает, из каких мест, что за нужда гонит. От нищих да странных людей отбою не было. С самого утра чередятся. Тот погорелец, борода опаленная, рукава по локоть обгорелые, — как не подать! Та с шелудивым дитем на руках, говорили, что нищенки нарочно морят младенцев и калечат, из жалости, дескать, щедрее подавать будут. Одна, помню, божится, что дите дома осталось, недужное. Вывалила из лохмотьев грудь и как на меня молоком брызнет. Как не поверить! Иной бродяга представление устроит. Спросит, как путный: «Хлеб свежий?»— «Только, мол, из пекарни». — «Мед не засахарился?»— «Хороший, говорю. Сколько чего отвесить?» А тот сорвет шапку, покрестится и запоет: «Батюшки, матушки… Отрежь, красавица горбушечку, помажь медком, будь милостинка твоя у Христа на престоле». Слова божественные, а видно — пропойца. Припоминаешь лавку— нищие в глазах да пьяные. Водка-то и у нас в лавке без переводу, самым ходким товаром была. Из-за нее матушка моя и умом повредилась. Повалится вдруг, застонет. Меня, говорит, Георгий Победоносец копьем пронзил, что я, алчности своей ради, народ спаивала. В ту пору, когда отец ваш к родителям моим зачастил и часы примечал, чтобы меня в лавке застать, матушка еще в полном разуме была. Может, подумывала: грешное это дело торговать водкой, сколько зла от нее, людей загубленных, семей порушенных. Оправданье известное: мы, что ли, одни? Потом и сам царь на питейные доходы позарился, винопольку ввел. Что ни шаг, то кабак. Вина море, а по Руси горе. Жалела я пьяных. Начну в лавке совестить коего, отец ваш случится тут, поддакивает, и так это мне по душе было. И уж вовсе он пал мне на сердце, когда заметила, что стойку-то он ради меня подпирает, мной любуется. Такие мы в эти годы влюбчивые, только кто ласковее погляди, нежнее словечко молви. Матушка внушает мне: «Пойти за этого бородача и в мыслях не держи. Пришлет сваху, лезь на печь, задернись занавеской и сиди невылазно». Верно, сваха шелковым расстегаем шумит, приговорками сыплет: «Не здесь ли журавушку в неволе держат? Не здесь ли красну девушку взаперти томят?»… А я уж на печи, за ситцевой занавеской сижу. Обычай был: сваха на порог, невеста на печь. Наговорится востроязыкая гостья, согласна невеста — слазь и в ноги родителям, а свахе наособицу. Слушаю я, как Астафья Астафьевича гостья словесным жемчугом унизывает, тает мое сердчишко, так и слезла бы, а сижу, матушки боюсь ослушаться. Раздвинула занавеску на волосок, а в глазах все так и плывет от слез. Разглядела только, сваха руки о печку греет, чтобы спорее дело пошло. Батюшка насупился, молчит, а матушка мнется: то, се, Марья молода и пождет — не беда. Как проводили сваху, я и дала реву, об пол билась, хочу за Астафья Астафьевича, никакого мне молодого не надо.
— Обиделся, наверно?
— Что отказали? Надо думать. А отступа не делает. Письмо шлет: «Прошу фициально руки Марии Андреевны». Читает батюшка, в толк не возьмет; руки просит. Остальное-то, говорит, ему что, без надобности? Матушка язвит: видишь, работница ему нужна, руки. И я не пойму, что это плетет мой бородатенький. Батюшке отец ваш больно по душе пришелся. Сам поехал, просвети, мол, нас, людей глухоманных, как писанье твое понимать? Ну, тот объясняет: таким манером городские люди по почте сватаются. И приезжают они в тот раз вместе, мол, надо какой-то аминь молвить. Матушка меня уж ни на печь, ни куда не гонит, решай сама, а я-де в застенье буду держаться. Вижу, говорит, что он не пустодуй, не кряхтун, на водку не алчен, а что староват, зато тороват. Как отец скажет. Слово батюшкино я и раньше знала. Сыграли свадьбу, попричитала я, с отцом— с матерью прощаючись, и поехали.
— В Кузьму, — напомнила я.
— До Кузьмы еще далеко было. Я и в лесниковых избушках одна куковала, и на плотах с отцом вашим плавала, и в Санчурске на Кокшаге у батюшки его работушку крестьянскую работала.
— Не обижал он? В песне-то, помнишь? Невестка свекру — полы вымыла — во щи вылила, порог скребла — пирог спекла.
— Такое и на ум не вспадало. Душевный был, — отвечает мама умиленным распевом. — Свекровь — та по-железистее была, нраву тяжелого. Свекор, дедушка ваш, супротив ее вроде воробышка. Характером легкий, и будто легкость от него на всех исходила. Горе ли у кого, ссора ли ножевая, позовут его — и немного слов-то скажет, а и горе уж сполгоря, а и ссора на лад пойдет. Молодуха в шабрах родами маялась. Говорят, Астафья позвать надо. Бежит он, свекор мой, легонько стучит в дверь: «Ничего, ластынька, все, милая, хорошо будет». Как заслышала его голос — и легохонько родила. Умирает ли кто невмоготу тяжко, опять к нему: «Ступай, мил человек, облегчи муку смертную». Посидит рядышком, пошепчет ласково и будто сон вечный навеет. Легко с ним было. И на удивление, он всякое наше рукоделье женское знал, что сетку вязать, что кружево плести. Овдовел он, и разъединой утехой дочь у него осталась. Сам ей приданое вышил. Жениха выбрала, писаришку, не перечил. Все уже обговорено было, только в церковь. И вышел тот писаришка оборотнем, к другой оборотился: земскому начальнику в угоду его отставную мамзелю взял, ну — известное