Ветер крепчал и, срывая с песков снег, попрежнему бросал его в стекла. Стропила маяка, туго пошатываясь, скрипели над сторожкой все громче и тоскливей...
Маячник снова возился у печки, потом подходил к столику, наливал водку и быстро опрокидывал стопку.
— Ежели и беда случалась, — продолжал говорить он, — и тогда я не шел внаем. Крал, а не шел!.. Обловом запретных вод занимался, по чужим сетям плавал, а в наем — никак!.. Обижал я не своего брата-ловца, а рыбника, живоглота, — плавал по его сетям, а не по ловецким.
Он взглянул на икону и торопливо перекрестился:
— И господь-бог простит меня. Свое я крал, наше, ловецкое... Живоглот у ловца крал, а я у него! — Он снова быстро перекрестился. — Расскажу вот тебе всю правду-матку о живоглотах.
Голос его осекся, и он шепотом произнес:
— Вроде убил я одного субчика-голубчика...
Егорыч пододвинул ногой табурет к печке, сел и, свернув цыгарку, густо задымил махоркой.
— Приехал я на Каспий годов сорок назад. Жили мы в Тамбовской епархии и землю пахали. А земли было — только лечь да протянуться... Жили, значит, богато и не каждый день трудились поесть досыта. А тут подати подошли до горла. Туда-сюда, так и эдак, — описали у нас лошадь! Коровы нет у хлебопашца — полбеды, а ежели коня нет — тут уж полная беда. Ложись живым в гроб и помирай!.. Как раз с нашей деревни собирались мужики идти на Каспий, на рыбные промысла. Ну и я с ними увязался... А в деревне отец с матерью, сестренка с брательником да жена остались дожидаться меня к весне с деньгами... Нанялся я к одному «кормильцу», в море пошел и скоро приспособился к новой работе. Зимой тоже ходил в море — за белорыбицей... Работаю, а денег у хозяина не беру: пусть, думаю, растут до сотни, а потом сразу всё заберу — и в деревню! После передумал и так решил: нечего в деревне делать, выписать надо на Каспий всю семью и жить тут. Работать-то на море, известно, трудно и опасно, смерть подкарауливает ловца изо дня в день, а все же привольней жить здесь, и заработать можно. Посоветовался я со своим живоглотом, он и говорит: «Правильно, Максим, и я помогу тебе стать на ноги...» Хотел я полсотню целковых послать в деревню, а он отсоветовал: «Беречь деньги, Максим, надо. Пошли десятку, и хватит!..» Едва выклянчил я у кормильца двадцать целковых...
Дмитрий видел, как шевелятся у старичка седые бородка, усы, и то расходится, то сжимается вокруг рта ржавый, обкуренный махоркой кружочек.
— Ну, кончилась весенняя путина, жду семью. Думаю себе: рассчитаюсь теперь с хозяином, получу целковых полтораста. Восемь месяцев работал!.. Начали мы счета подводить. Хозяин щелк-щелк на счетах: за харч — вычет, за жилье — вычет, за порванный пароходом невод — вычет... и подходило к тому, что приходится мне вроде чистый нечет. Вот как!.. Замутилось у меня в голове, задрожал я весь. Как же так получается? Пять ртов скоро приедут, а у меня не только на хозяйство денег нету, а даже и на прокорм... Не стерпел я, схватил счеты — большенные такие, тяжелые — да как хрясну по живоглотской башке!.. И убёг из каюты. А были мы в то время в городе, у рыбных лабазов. Так и не знаю по сей день—насмерть или как хряснул я моего кормильца...
Маячник вскинул робкий взгляд на икону и, быстро крестясь, прошептал:
— А ежели и насмерть, и за это господь-бог простит. Потому простит, что за правду я...
В стены сторожки громко ударил ветер. Стекла в окнах зазвенели. Маяк грозно загудел стропилами.
Старичок поспешно подвинул табурет к кровати и наклонился к ловцу:
— Смотри, малый, мою жизнь!.. После этого живоглота я под Гурьев подался, а со мною и вся семья. Без рубля ехали, голодали, сестренка на пароходе померла... Отец пристроился в сторожа на промысле, а я на лов пошел. Относ тут хватил меня, чуть ли не месяц мотало на льдине по Каспию, а потом долго я в больнице лежал.
«Вот и с Васькой так, может, — тревожно подумал Дмитрий. — Где он теперь?..»
Ловец приподнялся на локте и жалостливо посмотрел на старичка.
— Вернулся я домой на клюшках, — ноги малость поморозило, а матери в живых нет, заплакалась она обо мне, загрустилась... Отец восемь целковых в месяц получал, а я лежал в постели. И опять впроголодь жили мы. А тут холера случилась, брательник помер.
Егорыч жадно то и дело тянул цыгарку.
— И отец не так, как следует, помер... Караулил он промысел одного живоглота. Ночью явился этот самый Фома Мартыныч проверку делать, а отец заснул, — старику уже было под семьдесят. Как на грех, живоглот воров приметил, снимали они с вешалов рыбу. А отец спал и ничего не слышал. Разогнал хозяин воров и к отцу подошел, а он спит себе, прикурнул к стенке амбара... Живоглот окликнул, а он все спит. Разозлился живоглот и что есть силы пнул отца ногою в грудь. Отец захлебнулся кровью да так и помер, не просыпаясь. Начал я судиться с этим хозяйчиком, да разве осилишь его?..
Ветер то порывисто налетал на сторожку, сотрясая ее, то затихал и осторожно шуршал по стене, словно жалея и гладя ее холодными, жесткими лапами.
— Выправился я кое-как после относа — и опять на лов, а тут штормяк подкараулил меня, посудину разбил... Эх, думаю, как же жить-то?.. Подумал, погадал и решил: дальше моря — меньше горя. И поплыли мы в Баку, на нефтяные промысла. А там народищу больше, чем в нашем Каспии сельдей! И работы никакой... Хватанули мы горя там погорше морского, и айда обратно под Гурьев... Нет, думаю, сеть да весло — неплохое ремесло. Опять начал я к лову пристраиваться, а скоро и фарт подвалил — жена на коптилку рыбы устроилась... Два года маячили мы с ней в нужде, а потом на поправку дело пошло. Глуша в эту пору родилась. И вдруг — на тебе! — жена на коптилке опалилась. Платок от огня на голове вспыхнул: волосы хватило, а лицо черное стало. Лечил я ее. Хозяина коптилки в оборот взял: давай, мол, денег на лечение!.. Не дал ни копейки. Так и не сумел я отправить жену к докторам в город. Отправил в могилу... Видишь, малый, какая жизнь была!..
Дмитрий, слушая рассказы маячника, в полусне переживал вместе с этим добрым, говорливым старичком его трудную, тяжелую жизнь.
«А может, и у меня завертится такая канитель? — смутно шевельнулась у него тревога. — Что-то похоже на это. Все эти незадачи, прорехи в лове. И опять шурган с относом!..»
Ловец нетерпеливо повернулся на бок, откинул с груди тулуп, вытянулся на спине.
— Не может такого со мной случиться, — успокаивающе сказал он. — Времена другие!..
Егорыч недвижно сидел на табурете и, свесив руки между колен, казалось, не слышал Дмитрия и говорил про свое тихо и скорбно:
— У Глуши, как и у меня, никчемушная, негодная жизнь... И время ведь нынче другое, а вот, поди ж ты, не ладится и у ней жизнь...
— Верно, Максим Егорыч! — подхватил Дмитрий. — Не ладится у Глуши жизнь!
Старичок боязливо взглянул на икону:
— Господь-бог всё гневы разводит... Ну, я уж, ладно, виноват, скажем, — грехов много, а Глуша-то молодая еще и не успела нагрешить, а вот, видишь, какая ее жизнь.
Вдруг он схватил руку Дмитрия, качнул головой и не то с верой, не то с ехидством зашептал:
— А знаешь, малый, иной раз — и сейчас вот тоже — дьявол в душу залезет и сосет: а есть ли господь-бог на свете? И если он есть, то куда это он ладит такую никудышную жизнь, как у Глуши?
Маячник опять с тревогой скосил глаза на икону:
— Вот и возьмет тебя сомненье о господе-боге...
И снова шептал старичок про то, что он чуть ли не десять годов в церкви не был — с тех самых пор, как из Островка сюда, на маяк, перекочевал; и про то, что слышал он однажды лекцию, будто бога нет и все это — поповская брехня, и что вот раньше старый Бушлак, которого в революцию расстреляли белые, читал об этом книжку. Хорошая была книжка, запрещенная, с картинками. Тогда у Григория Фомича Кушланова жил грузчик Иван Самарин с парнишкой Сашкой. Грузчик из города был, с казаками он и с полицией там дрался. Была у него проломлена голова. Он и поправлялся у Кушланова. Там часто собирались ловцы, и грузчик правду рассказывал о жизни...
Старичок, еще ближе пригибаясь к ловцу, будто опасаясь, что вот-вот рухнет маяк и придавит избушку, перехваченным голосом шептал:
— И вспомнишь ее, никудышную, и согрешишь, и подумаешь: а есть ли, в самом деле, этот самый господь-бог?..
Дмитрий чувствовал, как пухлая рука Егорыча дергалась в его руке, будто пойманная маленькая рыбка.
Внезапно о крышу сторожки что-то с треском стукнуло.
Егорыч головою припал к груди ловца.
По крыше опять что-то громко скребнуло, покатилось и ударилось о стену.
«Верно, доску сорвало со стропил», — подумал Дмитрий.
Он приподнялся и, закрывая голую грудь полой тулупа, сел на кровати.
Старичок молчал, вскидывая робкие взгляды на икону.
Ловец наклонился к маячнику и тихо заговорил: