— Брось, Максим Егорыч, пустое это дело. Никаких богов нет... Я вот в Красной Армии был, и в городе там, в соборе, мощи были выставлены разные. Труха одна, опилки да вата...
У маячника часто вздрагивала бородка.
— Все знаю, Митрий, а подумать боязно... Я вот, видишь, на самом краю света живу, один.... Разыграется непогода, штормяк да молния, гром да дождь — ну, и господь-бог сейчас же на ум, а тут икона висит. Вот и молишься, один на один с погодой... И в море бывало так же: ударит, вскинется штормяк, страх возьмет, и полезешь в пазуху за крестом: тут ли спаситель?..
Искоса взглянув иа икону, маячник поднялся и выпил подряд две стопки водки. Он уже и до этого охмелел, и теперь, пошатываясь, прошел к сундучку; вытащив полотенце, сумрачно сказал:
— Не могу глядеть... Неловко как-то и боязно будто... И чую — ругаться сейчас начну с ним из-за Глушки. Э-эх!..
Он придвинул в угол табурет и, встав на него, прикрыл икону полотенцем.
— Легче так... — тихонько промолвил Егорыч и, спрыгнув с табурета, покачиваясь, подошел к ловцу. — А ты, Митрий, как выздоровеешь, вынеси мне икону из дома. У самого рука не поднимается. Один грех с ней, с иконой-то...
И, махнув рукой, он заспешил к печке.
— Эх, заболтались мы с тобой! И огонь прогорел, и чай остыл.
Дмитрий молчаливо следил за маячником.
«Чудной старикан!..» — думал он.
Егорыч снова растапливал печь.
Ветер затихал. За окном, вокруг маяка, навалило большие сугробы, а дальше желтели голые пески. Тучи неслись высоко и разрывались; небо светлело — вот-вот должно было показаться солнце.
Старичок долго стоял у окна, словно кого-то высматривая; постучав пальцами о подоконник, он повернулся и не спеша прошел к печке.
— Давай, Митрий, чай пить. И одежа твоя подсохла.
Он снял с веревки рубаху и передал ее ловцу; затем, пододвинув столик ближе к кровати, начал приготовлять чай.
— Я вот ругал тебя, Митрий, и еще ругать буду. Плохой ты ловец, ну никудышный, и еще много в Островке плохих ловцов... Зачем вы на рыбников ловите? Зачем на них работаете? Судаки-дураки!.. Поглядите на Григория Буркина. Вот он — человек! Ловец!.. Еще пара-тройка есть таких ловцов: Андрей Палыч, Костя Бушлак, Лешка-Матрос... А Григорий Буркин отменней всех! К рыбнику гнуть шею не идут. Вместе ловят! Живут пока небогато, зато сами ловят, сами на себя работают.
Дмитрий сердито кашлянул.
— Про других молчу, — глухо сказал он. — А ежели Лешку-Матроса взять — трепло, а не ловец!
— Потише, малый, — привскочил маячник, — а то весла поломаешь! Лешка — герой! Награда у него! Командиром в Красной Армии был и партизанил еще... Вот как! А ты чего болтаешь?..
И он, будто радуясь, что нашел в Дмитрии уязвимое место, стал с еще большей горячностью говорить о Матросе:
— Лешка, что и Григорий Буркин, верный своему партизанству. С живоглотами не знается, на них не работает... Это я понимаю — ловец! Человек!.. Знает ловецкую честь!..
Он долго корил ловца, потом, успокоившись, начал наливать в чашки чай.
— Одного, Митрий, не возьму я в толк. Сказывают, теперь будто в городе опять живоглотам плавники подрезали, — знайте, мол, власть советскую! А тут вот — в нашем краю-то — они живут себе, и вы работаете на них, судаки-дураки!.. Никак в толк я не возьму: ежели в городе и впрямь плавники им подрезали, почему они тут, у нас, свободно плавают? Как ты думаешь?..
Слушая маячника, Дмитрий вспомнил Василия, вспомнил его последние слова об артели, о наступлении на нэпмана и кулака.
«Правильно... И Егорыч об этом толкует... об этом же... о наших кулаках-рыбниках...»
Дмитрий утомился, его клонило ко сну. Обмякшее под тулупом тело, согретое водкой и чаем, требовало покоя.
Старичок же не унимался; выпив подряд три чашки чаю, он говорил уже про семейные, кровные дела:
— Такой же, как и ты, мой зятюшка, Тюха-Матюха этот! Пропадает с ним моя Глушенька...
Дмитрий приоткрыл глаза.
Егорыч вскочил и подбежал к сундучку; подняв свою смертную рубаху, он удрученно сказал:
— Вот она! Все, что оставил я себе от имущества. Сорок годов копил, на смерть в море ездил... Ежели не хватало сил или беда случалась, крал уловы у живоглотов, в тюрьму мог попасть, а все копил да копил... Думал: я плохо жил, пусть хоть дочка по-хорошему заживет. Мужа нашел ей, позарился на судака-дурака, на тихого парня!.. Забыл, старый дурень, дедовский ловецкий устав: от ловца чтобы ветром пахло, а от рыбачки дымом... Ну, как знаешь, передал я Беспалому дом свой, полную ловецкую справу, лошадь, корову, а сам перебрался сюда, на маяк. Пусть, думаю, молодые одни поживут, лучше им так будет... А что вышло?
Маячник сердито швырнул в угол смертное белье.
— Тюха-Матюха сбрую сгноил, а новую — не хватило сметки приобрести, лошадь заморил, дом у него скособочился... А он все дрыхнет. Я ему говорю: «Ну и соня ты, Мотя! Неужели у тебя на боках еще мозолей нет?..» Он молчит, ухмыляется. А как я учил его уму-разуму! Ка-ак учил!.. Да все без толку, — ума, видно, за морем не купишь, ежели его у тебя нет...
И вдруг он совсем тихо, шепотком, как бы самому себе, сказал:
— А я-то думал, на старости лет побалует меня зятек внучком... Эх, и понянчил бы я его... Веселись, стариковская душа, доживай в радости последние денечки... Вот и нанянчился, старый чертяка!
И он не спеша двинулся к окну.
— Замучилась с ним моя Глуша, плачет все. Сонливый уж очень муж!
— Да, плохо живет с Мотькой Глуша! — поспешно поддакнул Дмитрий.
— А? Что? — хотел было снова слукавить маячник, притворяясь оглохшим на одно ухо, но махнул рукой и подскочил к ловцу: — А ты думаешь, Глуша с тобой лучше жить будет?
— Лучше! — уверенно сказал Дмитрий и быстро поднялся.
Старичок присел, согнулся, — сейчас он был похож на запутавшегося в сетях ерша, который метался-метался, а потом, обессилев, угомонился.
Он молча глядел на ловца.
Дмитрий, босой и в тулупе, накинутом на плечи, вышел из-за стола. Пройдя к двери, он вдруг ухватился за косяк и тупо посмотрел на маячника.
— Что с тобой? — с тревогой спросил Егорыч.
Покачиваясь, Дмитрий осторожно двинулся к кровати.
— Плохо что-то, Максим Егорыч, — глухо сказал ловец. — Голову мутит...
Выставив руки вперед, он повалился на постель.
— Не надо вставать было, не надо! — строго прикрикнул Егорыч. — Говорил — пропотеть должен!
Он заботливо подоткнул под спину ловца тулуп и положил на ноги коротушку.
— Спи давай, а я обед сготовлю.
И опять маячник тянул водку; говорил он теперь тихо, не суетился:
— Как хотите, так и делайте сами с Глушей. Как хотите — сами... А я против этого...
Говорил он все тише и тише:
— Да, как хотите... И денег теперь у меня нет, и сил нет, чтобы имущество-хозяйство вам справить...
Дмитрий понимал, что лукавый Егорыч окончательно сдался, и хотел было сказать старику, что никакого его имущества-хозяйства им с Глушей не надо, но голова отяжелела и губы не разжимались.
Взяв бутылку, старичок молча, пошатываясь, прошел к окну.
Глянув на прибрежье, Егорыч вдруг быстро вытер рукавом стекло и припал к нему.
Повернувшись к Дмитрию, он хитро прищурил глаз и необычайно весело произнес:
— Думаешь, с горя пью? Я, может, с радости!..
— С какой же такой? — спросил ловец, предугадывая, что старичок что-то затевает.
Не отвечая, маячник напряженно глядел в окно; приподнимаясь на носках, он медленно поворачивал голову, будто за кем-то следил.
«И чего хитрит?» — подумал Дмитрий, и сам хотел приподняться, чтобы взглянуть в окно, но усталость словно приморозила его к постели.
Отставив бутылку и мурлыча себе что-то под нос, старичок, покачиваясь, поспешно зашагал к двери.
— Куда, Максим Егорыч?
Маячник задорно подмигнул и толкнул ногой дверь.
Вся белая, запушенная снегом, вступила в сторожку Глуша.
Не сказав отцу и слова, она сбросила с себя шаль, коротушку и быстро подошла к кровати.
— Живой ли, Митенька?
Ловец удивленно глядел то на Глушу, то на маячника.
— Живой ли ты? — трясла Дмитрия Глуша, чуть не плача.
Дмитрий приподнялся на локте.
— Живой... Спасибо Максиму Егорычу...
А старичок стоял в сторонке и молча наблюдал за дочерью.
Опускаясь на табурет, она обшлагом кофты вытирала глаза.
— Брось дурить! — вдруг сердито прикрикнул на нее маячник. — Что за слезы?.. Брось, говорю, дурить!
Всхлипывая, она посмотрела в глаза отцу; глаза его золотисто горели.
— Ой, спасибо, батяшенька, за Митю!.. Как хорошо-то мне!..
Искоса оглядывая дочь и ловца, Егорыч снял со стены полушубок и начал одеваться.
— Лошадь бросила! — забурчал он. — А лошадь чужая!