Стачки вспыхнули сразу на заводах Суханова, Юма, Бельгийского акционерного общества, на шахтах всего центрального каменноугольного района, в железнодорожных мастерских. Казалось, какая-то невидимая исполинская рука одним ударом вдруг рассекла главную жизненную артерию, и все замерло. Притихли домны, погасли печи, умолкли станы, машины, паровозы, опустели подземные галереи. Потом закрылись магазины, прекратили работу почта и телеграф, лесные биржи, банки, и вся деловая жизнь была парализована.
Лука Матвеич медленно ходил возле телеграфиста Кошкина и курил трубку. Кошкин сидел за столом, единственный телеграфист во всем холодном, опустевшем здании, — тонкий, в своей большой фуражке, в длинной Черной шинели, — и смотрел на телеграфную ленту с многочисленными черточками и точками.
— Доменный… мартеновский первый… второй… прокатные четыреста… двести сорок… рельсобалочный стали… Рабочие собирают митинг… Александров… — читал он с невозмутимым видом и спросил: — Все понятно?
— Понятно… Вызывай Москву. Москву надо немедленно, — в который раз повторил Лука Матвеич.
Кошкин повернул голову к аппарату и опять монотонно стал читать депеши с соседних заводов и шахт:
— Русского общества… Петропавловская… Паромова… стали… Остальные решают… Идут митинги… Следующая передача через два часа… Чургин… Слышали? — вновь спросил он у Луки Матвеича.
— Слышал, все слышал, дорогой, но не слышу Москвы. Вы думаете связываться с Москвой? — теряя терпение, спросил Лука Матвеич и сел на угол стола.
Кошкин как бы вытянулся, тонкая, конопатая шея его стала длиннее, и, застыв в таком положении, он начал выстукивать позывные.
— Воронеж… Воронеж… Петя… Говорит Кошкин, говорит Анатолий… Жду голоса Москвы, родной… — выстукивал и вслух медленно выговаривал Кошкин, но никто ему из Воронежа не отвечал. Тогда, просидев у аппарата несколько долгих минут, он сел за другой аппарат и начал выстукивать, тихо говоря как бы сам с собой:
— Харьков… Харьков, Сергей… говорит Анатолий… Дай Москву. Умоляю дать Москву…
Лука Матвеич ждал, ждал и наконец пошел в Совет.
В городе шли митинги. Союз булочников собрал своих членов возле пекарни. Союз парикмахеров — возле центральной парикмахерской, социалисты-революционеры собрались в клубе инженеров. Ряшин и Кулагин выступали, где было какое-нибудь скопление народа, — возле городской бани, возле магазинов, на базаре. Анархисты появлялись всюду небольшими группами, читали свои листовки и, если никто не вступал с ними в споры, мирно исчезали.
По улицам, как шакалы, бродили члены «Союза русского народа», прислушивались, присматривались к ораторам и шипели:
— Бей жидов и анархистов!
На главной улице на них напали анархисты и избили в кровь.
Возле здания Совета шел митинг рабочих, но здесь были и служащие, и кустари, и мелкие торговцы, и даже гласные Городской думы. Лука Матвеич выступил с речью о забастовках на окружных заводах и шахтах и о задачах Советов В революции. После него говорили Рюмин, Ткаченко, Лавренев, а когда на табурет взобрался дед Струков, в толпе мелькнула голова в большой фуражке.
— Кошкин, — сказал Лука Матвеич и поднял руку, чтобы телеграфист увидел его. Но Кошкин и сам видел его и пробирался к трибуне.
— Да расступитесь вы, бога ради! Я важные сведения должен доставить Совету, — слышался его голос, однако люди стояли так плотно, что он не мог пробраться к Луке Матвеичу. Тогда он что было силы крикнул:
— Товарищи! Москва восстала! Идут бои с солдатами!
Дед Струков умолк, все стоявшие возле здания обернулись к Кошкину. Послышались голоса: «Кто сказал?», «Давай его на трибуну!» И площадь пришла в движение и зашумела, взволновалась, как море.
Несколькими часами позже приехали Вихряй и Вано Леонидзе и доставили два ящика винтовок и маузеров. Лука Матвеич собрал членов штаба дружин и доложил план нападения на город, потом развернул свою записную тетрадь на странице, озаглавленной им «Советы Ленина», и заговорил о способах ведения уличной борьбы.
В ночь на двенадцатое декабря началась сильная метель. Резкий, порывистый ветер приносил с севера колкий мелкий снег, гонял его по улицам, швырял в подворотни, бил в окна, и к полуночи поднялась над городом и над поселками такая вьюга, что в трех шагах ничего не было видно. Улицы опустели еще с вечера, дома закрылись, огоньки в окнах погасли, и только ветер один свистел всюду и все швырял снег и кружил его на улицах.
Лука Матвеич, выйдя во двор, прислушивался к шуму ветра и думал: «Хорошая ночь. Даже постовые полицейские, вероятно, попрятались…»
Вот в соседнем дворе звякнула щеколда, а в следующую секунду мелькнула тень и исчезла в метели. Потом еще мелькнула такая же тень и тоже исчезла, будто сквозь землю провалилась. «Так. Идут… Удастся ли?» — подумал Лука Матвеич и пошел в дом одеваться.
Леон стоял посреди комнаты, высокий, подтянутый, в ватной жакетке и в сапогах, и смотрел на фотографию Алены. Лука Матвеич подошел к нему, взял фотографию, повесил ее на место и сказал:
— Забудь о ней, сынок, давай собираться.
Он надел на себя маузер, положил в карманы обоймы с патронами. Потом подошел к Леону, взял его за руки и заговорил отечески участливо, с какой-то нежностью в голосе:
— Я понимаю тебя, Леон. Мы идем на штурм крепости и вернемся ли — неизвестно. Но мы должны идти с твердой верой в победу. Мы идем сражаться за счастье трудящихся, за новое, светлое «завтра». И пусть твои думы, все чувства и каждая кровинка будут подчинены сейчас этому великому делу.
Он помолчал, посмотрел в хмурое худощавое лицо Леона, затем обнял его и поцеловал.
— Береги себя и людей. Ты еще нужен будешь партии и народу.
Леон вспомнил, как когда-то в степи Лука Матвеич благословлял его на революционный подвиг во имя партии. Много времени прошло с тех пор, и вот теперь настал час для этого подвига. И он дрогнувшим голосом ответил:
— Спасибо тебе, Лука Матвеич, за все спасибо. В тебе я нашел второго отца и благодаря тебе познал жизнь — ту, которая есть и которая будет… Доверие партии я оправдаю и за ту жизнь, которая будет, не пожалею своей жизни!
В четыре часа утра Леон со своими дружинниками ворвался в здание полиции, и оно огласилось грозным окриком:
— Руки вверх! Именем революции все арестованы!.. Полицейские вскочили на ноги с нар, с застывшими от страха лицами подняли руки вверх. Их обезоружили, заперли в камеру, а арестованных людей выпустили.
Из камеры вышел Никанор Бурмистенко.
— Ты как здесь оказался? — удивился Леон.
— Да вот так… Вчера меня земский начальник сюда привез, — ответил Никанор Бурмистенко и неуверенно спросил: — А мне можно с вами?
Леон сказал Герасиму, стоявшему возле оружия, отобранного у полицейских:
— Герасим Петрович, дай оружие председателю революционно-крестьянского комитета Никанору Бурмистенко! — Затем позвонил на телефонную станцию.
В трубке послышался голос Лавренева:
— Телефонная станция, телеграф, почта заняты без боя.
— Молодец, друг! Поздравляю с победой! — ответил ему Леон. — Да, да, и мы заняли.
Повесив трубку, он покрутил за ручку аппарат и на миг закрыл глаза. «Хорошо, очень хорошо все началось», — подумал и, встав со стула, пошел в кабинет следователя. Выхватив из стола папки, он торопливо стал рассматривать их и передавать Бурмистенко, а тот начал жечь их в печке.
К Леону подошел Вано Леонидзе с алфавитной книжкой в руках и сказал:
— Полюбуйся! Тут, оказывается, как в поминальнике, записаны все провокаторы.
Леон раскрыл страницу с буквой «К» на обрезе и сразу наткнулся на знакомую фамилию: «Кисляк, с.-д., кличка — Пряткин».
Леон спрятал книжку в боковой карман, позвал Герасима и сказал:
— Немедленно — на квартиру Кисляка. Арестовать его и запереть в камеру.
В это время дед Струков и другие дружинники привели арестованного на квартире земского начальника. Следом за ними пришел Карпов и привел длинного, как жердь, полицейского.
— Передаю в руки рабочих, как первейшую сволочь и зверя. Бил арестованных насмерть, — сказал он и обратился к Леону: — Если будут какие поручения, давайте. Ты ведь знаешь меня, Леон, так что не изволь сомневаться.
Леон не ожидал этого и задумался. Потом ответил:
— Назначаешься начальником тюрьмы. Она нам пригодится для всяких таких личностей, каких ты привел.
Карпов козырнул, щелкнул каблуками и крикнул:
— Эй, кто там есть? Объявляю себя начальником тюрьмы по приказанию Совета! Выпустить из камер всех арестованных безвинных людей!
Леон обратился к Карпову, указывая на земского начальника: