И все-таки Аяйвача отправили на фронт. Так полагалось в те удивительные годы: лучшие, образцовые заключенные могли добыть себе свободу ценой собственной крови. И они шли на фронт с большой охотой, не только ради этого, но из чувств патриотических. Они завалили канцелярию лагеря заявлениями. Но там не было заявления Аяйвача, и уходил он на фронт, в отличие от своих спутников, хмурым и опечаленным.
— Возвращайся героем, — сказал на прощание Петр Петрович. — Героем и свободным человеком!
— Никем я больше не хочу быть, — угрюмо ответил Аяйвач поэту-начальнику. — Только зеком своего любимого лагеря.
Эти слова он произнес на чистом русском языке.
Долгое путешествие через всю страну наполнило сумбуром голову Аяйвача. Оно не понравилось ему прежде всего тряскостью поезда, слишком шумным пожиранием бесконечного пространства, которое, казалось, никогда не кончится. Обширные зимние поля сменялись пустыми лесами, поезд с пугающим грохотом пересекал рукотворные мосты через широчайшие реки, заставляя замирать сердце от страха: а вдруг под тяжестью железа мост обломится — и поезд рухнет на черный от угольной копоти лед, в студеную быстротекущую струю могучей реки?
Когда надоедало глядеть в вагонное окошко, Аяйвач возвращался к крохотному столику, на котором стояла бутылка с неразбавленным злым колымским спиртом, соленая жирная кета, икра в стеклянной банке, ломти серого хлеба. В животе возникал болезненный спазм от одной мысли, что надо глотнуть этой дурной веселящей воды, чтобы поднять настроение, свой боевой дух будущего солдата.
Песни, как и земля за окнами, сменяли одна другую. У Байкала протяжно тянули про ветер баргузин, позабыв про вчерашнего бродягу, бежавшего с Сахалина звериной узкою тропой.
По мере приближения к Москве все больше попадалось людей, воочию видевших войну. А за Уралом в теплушку втиснулись настоящие танкисты, сопровождавшие платформы с грозными, только что выпущенными из заводских цехов боевыми машинами.
Понемногу Аяйвач проникался недобрыми чувствами к врагу, которого называли по-разному: немец, фриц, фашист, гитлер. Потом выяснилось, что Гитлер — главный вождь фашистов, напавших на советскую землю, чтобы завоевать и поработить свободные народы. Это возмутительное намерение не укладывалось в человеческий разум: напасть на соседа, сжечь его жилище, грабить, мучить детей, стариков, женщин…
Слушая разговоры со своей самой верхней полки, где над головой собирались капли поднимающейся снизу сырости, Аяйвач набирался ненависти и желания отомстить врагу. Ведь если подумать, то именно враг прервал так хорошо начавшуюся его жизнь в лагере имени Марины Расковой. Он про себя решил: немцы — это чудища, принявшие облик человека…
Москву Аяйвач увидел зимним утром. Грузовик, на котором они ехали, прогрохотал по пустынной площади. Мелькнул заиндевелый Мавзолей, такой знакомый по картинкам, которые показывал в лагере Петр Петрович, и снова воткнулся в ущелья-улицы, окаймленные высоченными, похожими на прибрежные скалы, каменными домами.
В суровом внешнем облике города угадывалась близость войны: по улицам строем шли солдаты, окна больших домов были затемнены…
Узнав, что Аяйвач охотник, его поначалу определили в школу снайперов.
— Однако оружие для убиения человека оказалось хорошим, таким ладным, что мне нечего было делать в этой школе, — с оттенком хвастовства заявил Аяйвач, — Поэтому меня сразу же отправили на передний край…
О фронте Аяйвач рассказывал мне уже на третий день, когда он совершенно проникся доверием к корреспонденту. Я, поначалу опасавшийся, что в долгом рассказе героя мало газетного материала, вскоре был захвачен повествованием Аяйвача и записывал все подряд, уже не думая и не заботясь о том, что ляжет в основу предполагаемого очерка.
— Должен тебе честно сказать, с некоторым смущением произнес Аяйвач, — первые дни я возвращался со своего боевого поста без добычи…
По своей охотничьей привычке Аяйвач имел в виду под добычей — фашистов.
— Не мог я поднять оружие на человека… Никак не мог… Прицелюсь, вот уже на мушке голова фашиста, а нажать спусковой крючок не могу. Не могу — и все! Ругали меня командиры. Даже попрекали приговором. Как же, организатор вооруженного террора против органов Советской власти… На своих, мол, оружие мог поднимать, а на кровного врага — нет. Ну что я мог им сказать? Пригрозили мне, что если еще раз вернусь без добычи, то пошлют меня на передовую, к тем, кто идет в атаку. А там для таких робких, как я, верная смерть. Я же драться не умею… Знаешь, самое трудное — это убить первого, — с неожиданным вздохом признался Аяйвач. — Дальше уже легче, привычнее, что ли…
После первого успеха Аяйвач был призван к начальству, удостоен похвалы и медали «За отвагу».
А там дело пошло привычно. Еще на рассвете Аяйвач деловито собирался в окопчик, как когда-то снаряжался в тайге на свой скрадок. Проверял оружие, боезапас, складывал в солдатский мешок еду, выпивку, и под прикрытием утренних сумерек полз на свою позицию, выдвинутую далеко вперед, на ничейную полосу. Там, среди прореженного артиллерийским и минометным огнем кустарника, находился хорошо оборудованный, можно даже сказать, уютный окопчик, из которого Аяйвач вел прицельный огонь по немецким позициям, выбирая цель по своему вкусу.
Воинская удача сопутствовала Аяйвачу. Иногда даже казалось, что военная жизнь не так и плоха. Там, в окопчике, отрезанный стеной сокрушительного огня от своих и врагов, он чувствовал себя отрешенным от всего земного, повелевая жизнью и смертью.
Выполнив задание, плотно пообедав из своего солдатского котелка и запив еду нарядной порцией огненной воды, Аяйвач ложился на дно окопчика, укрывался с головой шинелью и засыпал. Он ухитрился спать под звуки канонады, под свист летящих снарядов и мин.
И здесь он пришелся но вкусу военному начальству. Наблюдатели подсчитывали его успехи. За первой наградой последовала другая, и эти военные отличия понемногу стали разжигать в душе бывшего таежного охотника, казалось бы, давно угаснувший азарт.
Но однажды Аяйвач увлекся, позабыв про осторожность. Дело уже было под вечер, когда подходило время возвращаться в часть. Глянув в оптический прицел, он высмотрел немецкого офицера, решил, что это непременно полковник, а может, и генерал. Прямо руки зачесались от возбуждения, и Аяйвач поднял винтовку.
Из-под «генеральского» капюшона выглядывал изукрашенный золотом козырек. Аяйвач нажал на спусковой крючок. И тотчас голова фашиста откинулась назад, «генерал» рухнул в снег. Его окружили офицеры, солдаты… Поднялась суматоха…
Аяйвач продолжал смотреть в оптический прицел, бесстрастно наблюдая всю эту суету.
Потом он увидел, как немцы один за другим стали показывать в сторону окопчика, в котором сидел снайпер. Ударили минометы. Разрывы ложились все ближе и ближе, пока Аяйвач не сообразил, что это бьют по нему и вот-вот накроют, смешают с горячей пропахшей гарью землей.
Собрав пожитки, Аяйвач пополз. А разрывы, словно шли за ним по пятам. Не было смысла таиться, главное теперь — как можно быстрее доползти до своих. Порой Аяйвача засыпало землей, от страха цепенели руки и ноги. Похоже было, что фашисты сильно обозлились, — в ход пошла крупнокалиберная артиллерия.
И как ни утешал себя Аяйвач, мол, и на этот раз пронесет, случилось так, что огнем ожгло пятку, словно ненароком, как это бывало в далекие таежные времена, попал ногой в разгоревшийся костер. Но на этот раз боль поползла вверх по ноге, и Аяйвач решил, что следующим снарядом его уж наверняка убьет.
Но он все же добрался до переднего края, перевалил через бруствер и тут только, увидев свой окровавленный сапог, потерял сознание.
Пришел и себя уже и полевом госпитале, с крепко забинтованной пяткой.
Ранение оказалось не таким уж тяжелым, но к воинской службе Аяйвач был уже непригоден, потому как сильно хромал. Даже когда нога окончательно зажила, Аяйвач так и не смог вернуть себе легкого охотничьего шага, которым он прежде преодолевал большие расстояния. Теперь же после часа ходьбы возникала резкая боль и начинала подниматься вверх по ноге, сначала до колена, а потом дольше, к паху.
Словом, демобилизовали Аяйвача из действующей армии, выдали полагающиеся ему довольствие, документы о том, что он полностью искупил вину перед Родиной, и по литеру, как героя войны, отправили обратно на Колыму.
Дорога домой показалась ему сплошным праздником. Аяйвач, повесивший на грудь все свои боевые награды и заметно прихрамывающий на раненую ногу, привлекал внимание и вызывал сочувствие, особенно у женщин. Иные даже предлагали ему руку и сердце, уговаривали остаться, обещая заботу и сытую жизнь, но Аяйвач всей душой стремился в свой суровый край, в свой лагерь имени Марины Расковой.