не могу ничего делать...»
Уже живя в монастыре, Мария Николаевна однажды призналась дочери, указав на фотографию Тургенева: «...мы могли бы быть счастливы с ним... Он был чудесный человек, и я постоянно о нем вспоминаю». А сын Льва Николаевича Илья Львович Толстой в своих воспоминаниях, вышедших в Москве в 1933 году, писал, что Мария Николаевна «до конца своей жизни сохранила о Тургеневе самое поэтичное воспоминание, ничем не запятнанное, светлое и яркое».
Ну вот, наверное, и все о той замогильной тайне, которая неожиданно открылась по неведомому мне стечению обстоятельств и непонятному подталкиванию меня к их открытию.
Что же я должен сказать в заключение? То, конечно, что в Шамардине в наши дни осквернена святая могила. Могила, в которой похоронена Мария Николаевна Толстая, необыкновенная женщина, причастная и к судьбе своего великого брата, и к судьбе И. С. Тургенева. Если выразиться фигурально, то похоронена здесь Лиза Калитина, — и это тоже правда! У меня нет желания, честно говоря, казнить ту женщину, которая жадно думает только об урожае картошки, даже выращенной на монастырском кладбище, — она примитивна, озлоблена, а главное, темна, хоть жила «под солнцем» социализма. Как говорится, Бог ей судья.
Но мы с вами не должны прощать тех, кто, являясь властью, не должен быть примитивно темен или предвзято злобен. Такая власть не нужна — ни в сельском Совете, ни в областном. По-моему, хватит осквернять российское прошлое. Хватит осквернять «отеческие гробы»!
* * *
...Три тысячи километров — по «Луговой республике», по «Стране холмов»: много это или мало? Итак, читатели, вам судить. Я лишь могу сказать, что и половины не извлек из своей дорожной тетради. Из своего путешествия, кстати, доступного каждому, вдоль реки русичей, вдоль славной и напористой Оки. По стране с отнятым именем, — по Великороссии! Отправляйтесь в дорогу и вы. Я тешу себя надеждой, что убедил вас. Вам многое откроется, не сомневайтеь! А три тысячи километров, конечно, очень мало.
1990
СООТЧИЧИ
Рассказы разных лет
Вышел: пять минут до автобуса, еще десять — до метро, полчаса в неспешной субботней толпе — с детьми, престарелыми; стоял, читал прихваченную газетку. Из дверей метро в двери Белорусского вокзала, заледенелая неровная платформа; откуда-то из-под моста — электропоезд, «электросекция», как называют молодые машинисты; и точно по расписанию — в девять тридцать одну — начинается скоропалительное, неожиданное путешествие в Бородино.
В вагоне — многолюдно, шумно. Возбуждены «любители крепкого здоровья», особенно увядающие женщины, которые, похоже, верят, что прогулка на лыжах вернет им привлекательность, стройность форм.
Он — раздражен, язвителен, недоволен собой и всем вокруг. За окном — плотная серость, будто небеса заштриховали простым грифелем. Тянутся бесконечные коробки домов с бесконечными окнами — надоевшая тема детских рисунков. Наконец какой-то простор: в лед Москвы-реки вмерзли катера, баржи; над ними — портальные краны. Проехали Фили... уже Голицыно. Вагон опустел от лыжников. За Кубинкой — темные леса, снежные дали.
Зачем ему эта поездка? И зимой, в неизвестность?! Что он хочет открыть для себя? Или ему просто стыдно, что никогда не бывал на Бородинском поле?
В Можайске кроме него, Богданова, в вагоне никого не осталось. До Бородина поезд двигался медленно, как бы нехотя, будто доказывая несвоевременность путешествия.
«Боже, какая тишина! какая глубинка! — подумал Богданов, выходя на платформу. — Всего сотня километров от Москвы, два часа на обычной электричке и — первозданная зимняя Россия! Зачем он здесь? Куда идти? В белесом небе проглядывало холодное белое солнце. Крепкий хваткий морозец — градусов тридцать. Снег скрипел под ногами: сс‑зжа! Сс‑зжа! — ни с чем на свете не сравнимый звук. Свистнул вдалеке маневровый тепловоз, лязгнул металл буферов, лениво прогромыхал сдвинувшийся состав. И опять тишина, пустынность. На фасаде кирпичного вокзального «терема» две мраморные плиты: Бородино... тысяча восемьсот двенадцатый... тысяча девятьсот сорок первый...
Он много читал о восемьсот двенадцатом, еще с детства, — кто из нас не читал? кто не помнит? Ведь сколько поколений русских людей свято чтут память о Бородине! И сколько еще будут! О сорок первом написано меньше. И еще меньше он читал. Но недавно стал перелистывать воспоминания маршала Жукова. И его поразило то, что написал прославленный полководец: когда меня спрашивают, что больше всего запомнилось из минувшей войны, я всегда отвечаю: битва за Москву. Да, в сорок первом, несмотря ни на что, Москву отстояли. Ее не пришлось отдавать на поругание врагу, как в восемьсот двенадцатом. И Богданову сразу захотелось ехать в Бородино. Туда, где дважды решалась судьба Родины.
Он предложил своему товарищу, такому же, как и он, младшему научному сотруднику, Юрию Махрушкину:
— Давай, старик, совершим, так сказать, паломничество, а?
— Ты что? Сейчас? Зимой?! — удивился тот. Назидательно добавил: — Туда, дорогой Миша, летом надо ехать.
— Но ведь желание-то сейчас!
— Ну уж нет, старик. Летом я согласен. Поедем на моем «жигуленке». Возьмем жен, детей.
— Но ведь это — не то! Обычное воскресное мероприятие. А хотелось бы, понимаешь, поклониться, что ли?
— Знаешь, старина, я давно уже расстался с восторженной сентиментальностью...
На площади у вокзала Богданов зашел в «кафе» — низкое дощатое строение, сжатое с боков мощными сугробами. Внутри — кислая холодная сырость, накурено. За одним из шатких столиков сгрудилось четверо парней: недопитые кружки пива, блюдце с окурками, в ногах пустые бутылки. Кричат, спорят. Особенно громогласен мордастый парень в распахнутом, из черной овчины, полушубке. Их взгляды встречаются; парень обрывает себя на полуслове; глаза, рот раскрылись, вот-вот закричит: приятель! друг!.. Богданов поспешно отворачивается: не знает он его, никогда не встречал. А справа от двери — одиноко, в углу, за кружкой пива — худющий, мрачный мужчина лет шестидесяти. Он тоже уставился на него; во взгляде — недружелюбие, даже враждебность. Впалые коричневые щеки, проросшие седой щетиной; огромная, пушистая, бело-рыжая шапка — раза в два больше его узкого, в морщинах лица. Богданов машинально шагает к прилавку, где очередь — человек шесть — за пивом. В стеклянной витрине — три тарелки; на них — вареные яйца, бутерброд с селедкой, шоколад «Салют». Не глядя ни на кого, спешит к выходу.
Как хорошо, как свободно на улице!