по-моему, и ему верилось, что Спасское может развиться в истинный очаг культуры, где не только будет излагаться биография великого писателя, порой настолько затверженно-уныло, что перестанешь понимать даже смысл произносимого; а будет заинтересованный, если хотите, проповеднический разговор на самые различные историко-литературные темы, которые щедро дарит незаурядная жизнь Ивана Сергеевича.
Мы называли тогда и тему «Записок охотника» — России крепостнической, о неизбежности крестьянского освобождения — с землей или без нее... И тему «Отцов и детей» — революционную ситуацию в стране в 1862 году... И образы русских женщин, хотя бы Лизы Калитиной из «Дворянского гнезда»... Чтобы в посетителе Спасского, как добровольном, так и организованном, пробуждались серьезные раздумья об исторических судьбах России, о том, что образы художественных произведений — это образы их предков; что жизнь, которая ушла, оставила проблемы, которые надо решать и новым поколениям... Чтобы человек, какого бы ни был возраста и звания, побывав в Спасском, покидал его просветленным, наполненным новыми размышлениями...
Конечно, мы соглашались с Борисом Викторовичем, что эта работа требует немалых усилий и глубоких знаний, но благородна, поистине благородна... Нам тогда верилось, несмотря на мрачное безвременье (кстати, именно в безвременье начинается подъем духа), что можно, в самом деле, создать очаг культуры в тургеневском Спасском... Но нет, не возник; еще тише и даже скучнее стало в усадьбе, несмотря на шумные свадебные паломничества, которым прежде всего важен сам факт приобщения к красивому месту, к величественному парку, но, конечно, не к жизни Тургенева, не к прошлому России — э‑э, да Бог с ними, хорошо, что красоту Спасского изнутри, из сердца зауважали...
В общем, стоял я в размышлении перед домом Ивана Сергеевича, желая вновь пройтись в его светлой тишине, не слушая литературно-биографическое разжевывание, и, конечно, расстроенный, что тема о «Записках охотника» опять не дается мне, и готовый уже пешком отправиться хотя бы в Голоплёки. Но, как ни странно, чувствовал, просто явно ощущал, прямо-таки слышал, будто кто-то нашептывает за спиной: «Иди... иди‑и‑и...» Поверьте, была подсказка, было чуть уловимое подталкивание; и было полное непонимание, почему я все-таки должен идти не в Голоплёки, а в дом, который, как мне казалось, я знаю чуть ли не наизусть. Но вслушайтесь, когда возникает нечто неясное, подчиняйтесь — ничего не бывает случайного.
Милая девушка, еще совсем девочка, может быть, из старшеклассниц, а может быть, студентка педучилища из того же Мценска, очень волнуясь, — мне подумалось, что это ее самая первая экскурсия (во второй раз уже так не волнуются) — рассказывала общеизвестные банальные вещи, но с такой искренностью, с таким безыскусным желанием убедить нас, случайную группку индивидуальных посетителей, что Тургенев был замечательный писатель и еще более замечательный человек; и его любили крестьяне, и он их тоже любил...
От волнения она сбивалась, попадала в смысловые тупики, даже путала имена-отчества знаменитых друзей писателя. Например, Белинский у нее переиначился в Григория Виссарионовича, и она несколько раз повторила эту неправильность, но никто не поспешил ее поправить, хотя я заметил, как переглянулись средних лет муж с женой. Не посмел поправить и я, потому что настолько она была напряжена, так волновалась и так хотела понравиться нам и убедить нас, что, ей-Богу, мы наслаждались не тем, что она говорит, а как она пытается передать свое постижение, свое отношение к Тургеневу — впервые вслух и публично; и как она поражена, растеряна, вдруг узнав, как это, оказывается, трудно, потому что громадно, потому что она многого еще просто не знает...
Но она была прелестна! Прелестна первоцветом, незащищенностью юности, той самой первой юности, когда детство и на шаг не отодвинулось...
Мы любовались ею. Она была подобна чуду, подобна одной из тех нежных героинь, которых так много на страницах тургеневских книг. Само воплощение первого опыта, первого чувства, первой взрослости — робкое, неуверенное, но уже самоотверженное. «Да откуда же ты явилась, милая? — так думал, наверное, не я один. — И что ждет тебя впереди?.» А ждал ее, как оказалось в конце экскурсии, красивый парень: высокий, ясноглазый, с золотыми кудрями до плеч — добрый молодец. И опять невольно подумалось: новое чувство, новый любовный восторг... То, что не раз было описано Тургеневым... Нет, ничего не меняется в этом мире!
Но мой сюжет, моя тема совсем не связаны с этой девушкой, с этой юной феей, хотя, впрочем... Да, вероятно, если бы не она, не эта девушка-фея, не это нежно-восторженное любование ею, то наверняка я опять бы, как всегда, не обратил внимания на глухое упоминание об отношениях Тургенева с Марией Николаевной Толстой, любимой сестрой Льва Николаевича, и отнесся бы к этому как к вполне естественному факту.
Впрочем, на этот раз... Нет, пожалуй, не углядел бы и на этот раз ту бездну, ту трагедию, ту любовь, может быть единственную, которой Иван Сергеевич испугался, не мыслил для себя...
Вспоминая сейчас притемненную комнатку в музейной пристройке, где наша фея в проникновенном восторге вещала о «Дворянском гнезде», о Лизе Калитиной, о Лаврецком, я вдруг замер в волнении и, клянусь, вновь почувствовал едва уловимое прикосновение: мол, вот она тайна, тут! И понял, отчего меня толкнуло войти в дом, а не вышагивать, натянув резиновые сапоги, по вязкому проселку в одичавшие Голоплёки. Я еще ничего не знал и, конечно, слишком общо́ помнил и «Рудина», и «Дворянское гнездо», и совсем смутно «Фауста», «Асю». То есть помнил светлое ощущение, отдельные яркие сцены, свое восхищение художническим мастерством Тургенева, прежде всего в «Дворянском гнезде», удивительно соразмерном, совершенном произведении — и образно, и сюжетно, и стилистически. И именно литературное совершенство «Дворянского гнезда» восхищало меня, как, понимаю, и многих других в череде российских поколений; и, естественно, печальная возвышенность Лизы и Лаврецкого; и удивляла энергетическая сила Варвары Павловны, и т. д. Но я никогда до этого не задумывался над тем, а кто же прототипы, кто в самой жизни так чувствовал и страдал. Честно признаюсь, я еще ничего не уразумел в Спасском, когда юная фея вскользь помянула о поездках, чуть ли не ежедневных, в Покровское, что «в двадцати пяти верстах», но уже в соседнем Чернском уезде Тульской губернии, — в семейство сестры Льва Николаевича...
Меня поразило другое. В это путешествие, по пути в Оптину Пустынь, мы с Павлом Пантелеенко завернули в Шамардино, и, честно признаться, больше для того, чтобы понять, почему это ныне печальное место стремится отнять у нас всех московская авиакосмическая «фирма Лавочкина»