обстоит гораздо серьезней, думает Лушка, коль и Устинью Семеновну прихватили с собой. А может, она сама пожаловала?
— Давай-ка, Лукерья, клади коромысло, — сухо бросает Устинья Семеновна, вставая с лавки. — Разговор к тебе есть.
Вяхирев и Вера с любопытством поглядывают на появившуюся девушку. Нет, решает Лушка, выливая воду в кадушку, не они привели сюда Устинью Семеновну, а скорее наоборот — она их. Не зря и разговор начать ей не терпится.
— О чем говорить, тетка Устинья? — усмехается, распрямляясь, Лушка, и взгляд ее делается колюче-настороженным. — Секретов у меня с вами, да и с ними тоже, — кивает на Веру и Василия, — как будто не имеется…
— Неласково, доченька, привечаешь, — спокойно отзывается Устинья Семеновна. — Вызнала, небось, что Андрюшка с Любкой свадьбу на днях будут делать — и я тебе враг стала? Да со мной-то в прятки играть мала ты еще. Я вот с Аграфеной еще могу посудачить, а с дитем-то вроде и связываться негоже. Из-за того только и пришла, что напрасный твой поклеп на зятя моего будущего падает. К чему оклеветала ты его? Люди-то с шахты вон пришли, чтобы ты отказалась от ложных слов на Андрюшку, в милицию бы сама заявила, что с перепугу на человека невинного наговорила.
Изумленно застывает Лушка. Уговоров и даже сердитых упреков ждала она от Устиньи Семеновны, понимая, что и та не может быть спокойна, раскаивается, что подговорила ее, Лушку, обвинить Андрея в гибели Василька. Каково должно быть теперь ей, Устинье Семеновне, коль Андрюшка — без часу родня ее?
Но такое бесстыдство?! Нет, нет… Неужели эти, с шахты, не видят, не понимают, какой ложью дышит каждое слово старухи?
Лушка молча переводит растерянный взгляд с Пименовой на Вяхирева и Веру.
— Действительно, Лыжина, — заговаривает Василий, неласково глядя на Лушку, — зачем тебе потребовалось впутывать во всю эту историю Макурина? Он же не виноват, так ведь?
— Эх, вы! Нашли кому верить! — с трудом выдыхает Лушка, шагнув к Вяхиреву. — Это же… это же…
— Ну, ну, договаривай! — резко прерывает Устинья Семеновна и оборачивается к Аграфене Лыжиной. — И ты послушай, Аграфена, дочь свою, как со старшими-то она…
Лушка, тяжело дыша и нервно сплетая у груди пальцы рук, неотрывно смотрит в лицо Устиньи Семеновны ненавидящим взглядом. И неожиданно круто поворачивается и бросается к дверям на улицу.
После ее ухода с минуту все молчат.
— Ладно, — подымается Устинья Семеновна. — Идти надо… Совесть ее мучает, да и стыд заговорил. А если отказываться будет — сама пойду в свидетели. От меня-то ей трудно отвертеться. Ну, пошли, что ли? Аграфене-то отдохнуть уж пора от этих забот… Ох, дети, дети! Рождаешь через муки, и вырастут — слезы да горе…
И уходит, не задерживаясь у постели притихшей Аграфены.
Хлопает знакомым стуком калитка, В тишину врываются оживленные голоса Веры и Устиньи Семеновны. Потом, уже где-то за воротами, слышится неясный басок Вяхирева. Лушка напрягает слух, но голоса, удаляясь, затихают.
Лушка вздыхает. Понимает она, что в сущности-то Пименова права: не виноват ни в чем Андрей Макурин. Возмущает девушку совсем другое — бесстыдство Устиньи Семеновны. Ясно, что иначе той сейчас и поступить нельзя, вот и сваливает всю вину на Лушку.
Идти в дом сейчас, сразу же после ухода Пименовой и этих двоих с шахты, не хочется. Получится, что вроде бы пережидала здесь, в огороде, когда они уйдут. Матери, конечно, понятно, что не из-за этого убежала Лушка: в характере дочери было, что внезапную злость и обиду старалась успокоить где-нибудь вдали от людей, в одиночестве. Другое дело — Филарет. Он из соседней комнаты все слышал… Из-за него и не хочется Лушке возвращаться в дом сейчас: нехорошо может подумать о ней, скажет, дескать, струсила.
Лушка тихо бредет в темноте между грядок к шалашику у дальнего плетня огорода, откидывает кусок старого половика над входом и, согнувшись, ощупью пробирается внутрь, к невысокой лежанке из старой соломы, застланной рваным одеялом. Лицо опахивает прелым запахом травы и залежалого тряпья, но мысли становятся спокойнее: пусть себе треплют языком все, кто хочет, а ей здесь хорошо. Никто не мешает отдаться раздумьям — в тишине так легко размышлять о самом трудном.
Растянувшись на пахучей соломе, закинув руки за голову, Лушка приятно ощущает, как исчезает из крепкого тела легкая истома.
Стукает в сенцах дверь. Внезапно Лушку, еще не понявшую, кто вышел на крыльцо, охватывает беспокойное, жгучее желание вскочить и убежать отсюда, спрятаться, словно в темноте на нее надвигалось что-то неотвратимо страшное. Она с замирающим сердцем думает, что выйти из дома мог, вероятней всего, Филарет и, трепетно борясь с тревожным чувством, прислушивается.
Шелестом вечерних звуков бьется в уши тишина… Но вот слух улавливает легкий стук огородной калитки. Теперь беспокойство заставляет Лушку привстать на локоть. Сюда он идет? Сердцем она чувствует: сюда. Но не может заставить себя сделать решительное движение и вскочить, выюркнуть из-под старенького половичка, прикрывающего вход в шалаш, спрятаться, замереть рядом — в углублении борозды между картофельных гряд.
Резко опахивает свежим ночным воздухом лицо, и лишь секундами позже Лушка различает откинутую полость половика и темнеющую человеческую фигуру. Но не успевает ничего сказать: с легким шорохом скользит вниз половичок, а руки Филарета в темноте задевают край лежанки, ногу Лушки, ищуще вскидываются к плечу, к груди…
— Не надо! — отодвигается Лушка, ощутив на щеке жаркое дыхание Филарета. Но, крепко стиснутая его сильными руками, не может оттолкнуть, расцепить их, увернуться от навалившегося на нее тела. Безвольно падая навзничь, чувствует, как все плотнее приникает оно к ней.
«Но это так хорошо — быть вдвоем с мужчиной, которому хочешь подчиняться», — затуманенно мелькает в ее голове, и Лушка инстинктивно вытягивает ногу, больно и неудобно сжатую округлыми коленками Филарета…
Устинья Семеновна приходит от Лыжиных неразговорчивая, и за ужином все молчат. Андрей не может без стыда вспомнить, как старуха выставила за ворота Василия Вяхирева и Веру. Он не решается поднять на Устинью Семеновну глаза, чувствуя, как все в нем протестует против Пименовой, и она, конечно, перехватит его бунтующий взгляд.
— Подложи своему картошки-то, — слышит он строгий приказ матери Любаше и понимает, что Устинья Семеновна все же наблюдает за ним. Это еще больше усиливает возмущение и, чтобы отвлечься, он искоса поглядывает на Любашу, тоже хмурую и неразговорчивую.
«Словно после покойника сидим», — приходит в голову Андрея неожиданное сравнение, и хотя он ни разу в жизни никого из близких не хоронил, ему кажется, что именно такое вот ощущение тоскливой