А как же? Шо я, на своего ирода управы не найду? Исшо как найду! Совсем от рук отбился. А я же женщина! И не старая. У меня усякие потребности к нему. А он, представляешь, к этой проклятущей в сарай переселился. Не вытащишь оттуда, тьфу! И просит, значит: ты уж, Ленечка, помоги по-родственному с этим самым... ну сам знаешь, с товарищеским судом. Я спрашиваю: за что же его судить? А она возмущается: как это за что? ты шо это, в самом деле не понимаешь? Нет, говорю. Так он же прынцип жизни нарушил! Какой, спрашиваю, прынцип жизни? Ну тетка Шура было засмущалась, а потом все начистоту выложила. Подробности мы, так сказать, опускаем, хотя про о-очень интересные сведения узнали. Так вот, интересуюсь дальше, чего ж ты, тетка Шура, требовать-то будешь на суде? Как чего?! — удивляется она. Да шо б постановили прогнать эту сучку со двора!»
Гхы-ы-ы...
«В общем, дорогие громодяне, придется опять назначить товарищеский суд. Сам Андрей Трофимович настаивает. И, значит, опять судить этого самого слесаря Папан-до-пуллу. Но теперь не за пьянку, а за аморальное разложение в семье и за нанесение непоправимых душевных травм ридной жинке тетке Шуре. Все на ее защиту! При вашем единодушном согласии призываю со всей решимостью гнать натуральную суку из дворянской породы спаниелей со двора тетки Шуры и вообще из нашего города. Пресечем безобразие! Защитим оскорбленную честь! К позорному столбу развратника Папан-до-пуллу!»
Гхы-ы-ы, гхы-ы-ы... ы‑ы-ы-ы‑ы...
— Ты понял, Толя? Опять этот Ленька Жмот угрожает товарищеским судом, — с горечью говорит Володя Грек. — Обещает лишить меня Весты. Женщина — сто чертей! — нажаловалась. Ты понял, Толя?
«Гав, гав», — беспокойно отзывается Веста, как бы подтверждая справедливость слов хозяина.
— Не переживай, ничего не будет, — утешает Вдовин.
— Он мне мстит, Толя. Я отказался ему ТЭО делать. Понял? Сам полез под машину. Я ему — сто чертей! — ничего больше не сделаю. Я не боюсь. Пусть вызывают к начгару. Все равно не сделаю! Ты понял, Толя?
В этот момент леска резко натянулась, и Вдовин рывками стал вытягивать ее из глубины. На крючке, как булыжник, повис большой краб. Опомнившись, он в судорожном испуге стал работать всеми конечностями, как многорукий индийский Шива.
— Красавец, сто чертей! — восторженно воскликнул Володя Грек, сразу забывший о своих бедах. — За такого полтора рубля дадут! Ты понял, Толя?! Я мигом на базар слетаю. Хочешь?
Вдовин посмотрел на него с сожалением:
— Что, голова болит?
— Да, Толя, — потупился тот.
— Конечно, бери, — сказал Вдовин.
Володя Грек поднял на него преданные, благодарные глаза.
— Ты человек, Толя. Ты понимаешь. Ты не жадный, — порывисто, с искренней признательностью говорил он. А Веста, благодарная за хозяина, усиленно виляла хвостом и все ловила руку Вдовина, чтобы лизнуть. — Ты настоящий человек, Толя. Тебя все уважают. Ты справедливый. Спасибо тебе, Толя. Я тебя люблю.
Он даже смахнул слезу.
— Перестань, Володя. Зачем ты так? — насупился Вдовин.
— Мне только рубль нужен, Толя. А полтинник я тебе верну.
— Не надо. Лучше побрейся.
— Хорошо, Толя. Я все сделаю, как ты хочешь.
Ну вот: признание в любви. А что он сделал? Ничего. Зачем ему краб? Зачем рыба? Надо было отдать Весте. Нет, при всех неудобно. Вернутся, он и отдаст...
«Я тебя люблю». Совсем задавили Володю. Растрогался от элементарного сочувствия. Хорошо, что у него хоть Веста есть. Преданна по-собачьи беспредельно. И теперь хотят его ее лишить. По злобе, что ли? Нет, прежде всего потому, что вырывается из абсолютного подчинения этой слоноподобной бабы... этой торговки!
Да, с Вестой Володя не одинок. А как одиноки мы бываем! Какими бесконечно одинокими становимся, когда исчезают близкие нам люди. Как она одинока! Толик для нее был всем. Всем смыслом жизни. Как откровенно она обо всем мне рассказывала...
Оказывается, она москвичка. Когда маленький Толик стал задыхаться в Москве от астмы, она бросила все и приехала с ним в Ялту. Муж вскоре сошелся с другой женщиной. «Ах, ничего, значит, настоящего между нами не было. Я сказала ему: Бог с тобой, живи как хочешь». А как скромно она сама жила с сыном! Ну что она, машинистка, могла заработать? «Я сознательно отказалась от личной жизни. Я жила ради сына. Какой хороший у меня был мальчик!» Какой хороший был мальчик... А мы все о прошлой войне печемся! А мы-то ве-те-ра-ны! Для новых битв уже не годны...
Ну да ладно... А она: «Потерян интерес к жизни, Анатолий Никифорович. Жить не хочется». А самой всего лишь сорок два года. Почему ты раньше мне не встретилась? В те года мои далекие?.. Так, что ли, в песне? А как могла ты мне встретиться, Ольга Николаевна, Оля? Девочкой была, маленькой девочкой, после войны-то...
А мы ведь тоже из Москвы. Коренные москвичи. И отец, и мать. Потомственные. Из извозного промысла. Я вот и сейчас эту линию продолжаю. Ну, а сестры, понятно, нет. Мы жили на Тверской-Ямской. Теперь-то, в самом центре. В двадцать шестом, когда я только родился, мама заболела туберкулезом, с кровохарканьем. Отец ее очень любил. Сам Валериан Владимирович Куйбышев помог отцу переехать в Ялту... Отец погиб в сорок втором в Севастополе, а мама умерла в сорок седьмом в Москве. Вот так, Ольга Николаевна, Олечка...
Значит, на четырнадцать лет младше. Да и некрасив я... Ух, о чем размечтался! Стыдно... стыдно, Вдовин. Она тоже мучается бессонницей. Ни снотворные, ни седуксен не помогают. Говорит: «Надо бы, Анатолий Никифорович, выпить все таблетки сразу и забыться насовсем». Разве так можно? А она: «Сразу, после гибели, надо было так сделать. А теперь, вы правы, уже поздно». Она — разумная женщина. «Но поймите меня, Анатолий Никифорович: что мне делать? во имя чего жить? Потерян всякий смысл в жизни. Неужели это кому-нибудь может быть непонятно? Как жить? Как жить?..» Действительно, как жить? Все переломилось...
А еще она говорила: «Ради Бога, не представляйте меня истеричной. Я всегда была, верьте, очень сдержанной. Но я действительно не знаю: как мне быть?» Если бы кто-нибудь знал, как ей быть? Если бы кто-нибудь подсказал — ну хотя бы намекнул! — как быть ему. Эх,