— Я не то чтобы всё прочитал, если честно… Частями… Крутая книга! — так же тихо, и разочаровывающе уклончиво, но ярко сверкнув на нее снизу, от стола, соколиным глазом, ответил Семен.
Елена, которая даже с ее медлительным, медитативным ритмом чтения Евангелия, за четыре месяца уже прочитала три Евангелия — вышла во двор университета в некоторой задумчивости: какими же тогда частями Семен Евангелие читал.
В тот день Дьюрька увязался ее провожать из университета домой — чтоб потрепаться подольше о выборах депутатов (в отличие от Елены, которая крайне скептически к этим декоративным затеям Горбачева относилась, Дьюрька верил каждому слову кандидатов-перестройщиков, особенно из «прозревших» бывших коммунистов, читал все их речи и даже ходил на их «встречи с избирателями») — и пихался и хохотал всю дорогу.
— Какая вонища! — Дьюрька смешно затыкал двумя пухлявыми длинными пальчиками нос, комментируя, конечно, не грядущий съезд депутатов, а чудовищный, вездесущий запах горящих помоек: по всему городу какие-то остолобы, как сговорившись, начали поджигать мусорные контейнеры одновременно.
На бешеной, мерседесовой, скорости носящиеся на фоне опухшей луны высокие синие облака тоже были явно с этими амбре жгомых помоек в сговоре. Не облака — дым. Видя, что на луне тоже случился пожар, в черных переулках низенькие дома с жестяной шапкой, будто надеясь защититься от неясных грядущих бедствий, на ветру чуть дрожали поперечными проводами, антеннами и громоотводами.
К следующему утру, впрочем, все развеялось.
А следующим же вечером Семен перезвонил ей — и, к ее удивлению, с ходу лихо и откровенно соврав, что «решил, почему-то, что она — староста группы», задиристо поинтересовался, придет ли она на следующее занятие, и ожидается ли на следующем занятии «вааще народ — в связи с весной, и вааще…»
Народу на следующем занятии, и вправду, почти не было. Она с Дьюрькой, да еще тройка неприметных старательных завсегдатаев.
— Ребятки, я вас отпускаю! — царственным тоном сообщил Семен. — Идите гуляйте, хорошо, весна…
А когда все уже вывалили в университетский двор, Семен, закурив, затормозив у крыльца, и чуть выждав, пока рассеются остальные, догнал Елену и, быстро и неловко бросая сигарету себе под ноги, предложил, чуть кривя нижнюю губу:
— Пошли гулять?
И Елена, чувствуя, как в гипнотическом замороке, как будто делает это не она, а кто-то другой за нее — обернувшись на миг на крыльцо, на которое только-только успел выйти из здания где-то замешкавшийся розовощекий, довольный, улыбающийся чему-то Дьюрька, вскидывающий свою грязно-розовую сумку на плечо, — вместо того, чтобы окликнуть его и позвать с собой, тут же отвернулась — и быстро вышла с Семеном за университетские воротца.
Оказался Семен ростом чуть ниже нее; шел он не то чуть прихрамывая — не то как-то холерически приштамповывая одной ногой, как будто нарочито демонстрируя: вот, я шагаю! Правой рукой, в локте согнутой, он при этом экспрессивно, как-то по-буратиньи, активно сучил в воздухе в такт ходьбе. И говорил с ней приглушенным, напористым, чуть нарочито подшипетываюшим на шипящих и жужжущих согласных голосом, глядя то в асфальт, а то как-то воровато-быстро — с угла — резкими своими, крупно очерченными, глазами — на нее.
— Я считаю, ты не права! А как же — революционная романтика! — запалился Семен когда, ровно за поворотом на Герцена, они заговорили о политике. — «Нас водила молодость в сабельный поход!» Революционная романтика! Это ж круто! — и от задора едва видная блестящая слюнька вновь выступала на его нижней губе — выразительно выгнутой, в унисон цитатам.
Вечер был сухой, оранжевый. Из скверика консерватории доносились тихие смешки — а из открытых окон — дрожащие звуки скрипки. В Елене, с каждым шагом рядом с Семеном, бок о бок с мягким рукавом его матерчатой, блекло-синей курточки, укреплялось странное чувство нереальности происходящего — которое в некоторые секунды оборачивалось чувством и вовсе кошмара: как вот, когда Семен массовые убийства бездумно называл «романтикой».
Зачем-то, на взрослом серьезе, стала она цитировать ему саморазоблачительного убийцу-Ленина, и рассказывать, как революционный поэт Демьян Бедный обливал бензином и поджигал труп только что расстрелянной при нем в Кремле Фанни Каплан, но потом, однако (поэт все-таки, едрёныть), Бедный упал на пол в коматозе.
— Я так много, как ты, не читал про это. Тебе виднее, — заключил Семен — и сменил тему.
Было ему (как он тут же с энтузиазмом доложил) двадцать четыре года, он успел побывать в армии, а после армии поступил на факультет журналистики университета (факультет, который Семен называл не иначе как «факом»: поступил на фак, пошел на фак, пришел домой с фака, и т. д.).
В арбатских переулках завел ее Семен к старинному домику с фривольными барельефами русских писателей, забавляющихся не то с музами, не то с девицами легкого поведения (домику, давно уже Крутаковым иронично, мельком, ей, на бегу, после какой-то его встречи поблизости, показанному), который Семен, видимо, оговорившись, а может по невежественности, с восторгом назвал не «доходным», а «публичным» домом. И самым симпатичным на барельефе, конечно же, был воротящий от всего этого писательского борделя нос Гоголь.
И тут же, позвонив кому-то из автомата, Семен пригласил ее в гости к друзьям, жившим здесь же, на Старом Арбате, — и с неким не очень понравившимся ей по интонации восторгом сообщил Елене, уже на лестнице, что муж в этой паре молодоженов, в гости к которой они идут — сын знаменитой актрисы. «Вот уж мельче чина в жизни нету, чем чин чьих-нибудь сыночков и дочек…» — молча затосковала Елена.
После неинтересных, молчаливых, унылых посиделок в богатой, нафаршированной видаком, музыкальным центром и заграничными шмотками квартире (молодая жена с симпатичной кукольной мордочкой, и вся гибкая, как танцовщица, и с милым разварным старомодным именем: Варвара — всё спрашивала, чем же их накормить — а блёклый, пухлый, рыхлый, с глазами пьяницы молодой муж всё пытался вверх тормашками всунуть кассету в шарповский дабл — а потом, перевернув, зачем-то врубил на полную громкость диско — так что возможность разговоров отвяла), на пороге уже, провожая их, хозяйка квартиры с широчайшей улыбкой спросила:
— Так вы придете в субботу? У нас будет парти! Приходите оба!
И так бы и ушла Елена домой со странным, опустошительным чувством зря растранжиренного вечера — растранжиренного на не понятно откуда и зачем взявшегося человека.
— Стиль вааще не зависит от богатства, от количества денег! — все на той же, энтузиастской ноте, на которой говорил абсолютно обо всем, суча рукой в воздухе, родил Семен очередной свежайший трюизм, едва вышли из подъезда. — Вкус! Важен только вкус! Вот меня, например…
Долгий, жаркий вечер тянулся, с асфальтовым шарканьем, по переулкам. Перешли Новый Арбат. Нырнули в Молчановку. Дошаркали до Сытинского.
Елена уже уплывала от тяжести находиться вот уже часа три рядом с чужим человеком — и от странного напряжения, которое она при этом чувствовала, от необходимости как-то «вести себя».
— Вот меня, например, одевает моя мама — она архитектор… Моя мама ваащее…
Елена уже выпускала вниманием, от усталости, целые гигантские планктоны его фраз, глазея на закатную сверкающую пунцовость верхних окон некрасивого высокого советского кирпичного дома.
— Когда моя мама ездит к моему батюшке… — договаривал Семен какой-то очередной анекдот из семейной жизни.
— А твой отец отдельно от вас живет? — рассеянно-бестактно спросила Елена.
— А я своего отца не знаю. Мать с ним рассталась до моего рождения. Я говорил о своем батюшке, о священнике, который меня крестил.
Елена как будто разом вынырнула из омута сна на ходу:
— А когда ты крестился? Ты ходишь в церковь? — и в эту секунду все знакомство с Семеном, и вся эта прогулка — показались ей судьбой.
А на следующий день обиженный Дьюрька позвонил ей и заявил, что «в журналистике разочаровался», и в школу юного журналиста «где преподают такие пустоголовые идиоты, как Семен» ходить больше никогда не будет — и переходит в университетскую же школу юного экономиста.
А еще через день Елене перезвонил (из телефонного автомата прямо от университета — что, почему-то, взволновало ее) Семен и позвал ее со своей университетской, четверокурсной, группой на выставку какого-то неизвестного скульптора, в маленьком выставочном зальце почти на окраине.
Штук десять однокурсников Семена ждали опаздывающих, гуртом сидя на толстенной, вытянутой вдоль канавки из земли, теплой (с зачаточными одуванчиками под ней) отопительной трубе (зады у всех оказались тут же белыми). И Семен, скривив рот, курил, а потом, держа сигарету как флагшток, каркающими какими-то криками ликовал по поводу «забугорных» черных очков на носике подоспевшей маленькой деловитой однокурсницы.