Когда часа через четыре с лишком в комнату, постучавшись, зашел, живчиком, с вытаращенными со сна глазами, Семен и, воровато шмыгнув зрачком по постели, спросил, сладко ли ей спалось, и что ей снилось, Елена, молча сидя на подоконнике распахнутого окна, взглянув на него, сказала себе, что любит его.
— Утром звонили… — сглотнув какой-то комок в горле, с трудом проговорила она, не двигаясь никуда с подоконника, как будто всю жизнь теперь здесь намерена прожить. — Ты слышал?
— Да? Звонили? — сонно-бодро переспросил Семен, расправляя мятый ворот выправленной из брюк, мягкой на вид, серой фуфайки. — Когда?
— На рассвете…
— Так надо было тебе подойти, взять трубку. А я проспал не слышал. Ну ничего, перезвонят, если очень надо будет. Не переживай. Пойдем завтракать.
А на завтрак был анекдот про грузина: «Дядя Гиви, дядя Гиви, Христос Воскрес!» — «Я знаю…» И почему-то в роли грузина Елене представлялся сам рассказчик-Семен, важно вышагивающий по ветхому Тифлису в жилетке.
Вернувшись домой, Анастасии Савельевны Елена не застала. Спать, из-за взбудораженных чувств, не было никакой возможности. На улице стояла жара. Но и гулять сил идти тоже не было. Читать не моглось тем более. С глупейшей улыбкой, Елена слонялась по своей комнате: ей почему-то не терпелось дождаться матери — и изумить ее — вместо продолжения вчерашнего скандала, поздравить с праздником. А когда Анастасия Савельевна вошла в квартиру — уже после полудня, задумчивая какая-то, — то сразу, по своему обыкновению, прошла в кухню, даже не снимая уличных туфель, и хлопнулась на табурет, разложив перед собой красный обеденный столик и взгромоздив на него хозяйственную сумку.
Расцеловав мать, Елена сунула было на радостях нос в сумку — нет ли чего там съестного — но Анастасия Савельевна тут же, с хитрецой в глазах, сверху сумку придержала правой рукой в ярких перстнях:
— Этот Семен Борисович хотя бы прилично себя вел?
— Безукоризненно! Безукоризненно, мам! — хлопнулась Елена на табурет напротив.
— А я у Глафирушки нашей и Матильды была на кладбище, — поджав губы отчиталась Анастасия Савельевна, стягивая с себя немножко туговатый ей в плечах белый летний плащик, и вздохнула. — Ленка… Наверняка ты не помнишь, маленькая была еще… А ведь Глафирушка же наша каждый раз весной к Пасхе пекла…
В памяти Елены мигом вспыхнуло белоснежное, сладкое — и, не успела Анастасия Савельевна договорить — как будто ребус вдруг сошелся: «Куличи! Ну конечно же куличи! Два кулича с грецкими орехами и цветными цукатами сверху в чрезвычайно густой, едва заглазуревшей сахарной глазури — стояли там, в Глафириной гостиной, под льняной салфеткой, когда я бегала из ванны кормить голубят на балкон!»
— С ума сошла, Ленка! — отбивалась от ее счастливых объятий Анастасия Савельевна, уже доставая из сумки и осторожно ставя на стол покупной, булочный, кулич.
Нет, конечно это было жалкое подобие: глазури не было — посыпан он был почему-то сахарной пудрой, да и тесто было белым, слишком плотным, а не ноздреватым масленно желтым — как вспомнилось тут же Елене из детства, из Глафириных, ванилью, гвоздикой и корицей благоухавших шедевров. Да и изюмин — когда они с Анастасией Савельевной тут же с чаем минут за пять умяли кулич чуть не целиком — обнаружилось только две: сверху, для видимости — да и те черные, пригорелые.
— Мам, взгляни, как он называется! — хохотала Елена, мучительно пытаясь выковырять из зубов вязкую, как резина, изюмину и одновременно другой рукой вертя целлофановую обертку от чересчур быстро сожранного дефицита. — «Кекс Весенний»! Изделие из муки первого сорта!» — Советские пекари даже и куличом-то побоялись назвать! — языком выкорчевав наконец горькую изюмину, и проглотив ее, Елена вскочила и тут же, скомкав, бросила, баскетбольным броском, лицемерную обертку через голову Анастасии Савельевны в мусорное ведро, торчавшее, по изысканной бесхозяйственной причуде Анастасии Савельевны, не где-нибудь в скрытых потаенных потемках в уголку, как у других — а на самом что ни на есть завидном, видном месте — вверху, справа, у окна, на буфете, замаскированное под широкую фиолетовую пластмассовую вазу с нежным изгибом посредине, да еще и подбитое со всех боков — для пущей правдоподобности — уголками выпиравшей жатой цветной папиросной бумаги, которую Анастасия Савельевна, по загадочнейшей причине, вместо всех полагающихся канцелярских аксессуаров, получала, вот уже с полгода, из учительской в институте — так что каждый день выброс мусора превращался в какой-то цветистый жамканный карнавал.
— Вот смеешься ты, Ленка, а меня, между прочим, в Никольском чуть из школы не выгнали за куличи, — с упреком в глазах, ловко увернувшись от запущенного Еленой скомканного баскетбольного снаряда, Анастасия Савельевна, не поднимаясь с места, полезла левой рукой, на пол-оборота назад, в верхнюю буфетную полку, и, не глядя дернув маленький проржавевший никогда не запиравшийся ключик, распахнув голубую створку, так же не глядя нащупала и вытащила бело-голубую, чрезвычайно пузатую гжельскую сахарницу с как будто оттянутыми вверх ярко-синими очень острыми стрелистыми ушами двух ручечек по краям, и крайне любознательно же вздернувшимся вверх темно-синим носиком крайне крошечной круглой крышечки (едва ложечка пролезала) в неровных, мутно-белых, выпуклых, ассиметричных, фаянсовых зарослях и с яркими синими пионами на фронтоне.
— Почему же ты мне никогда не рассказывала! — ахнула, вытаращив на нее глаза Елена.
— По кочану! — шпанисто усмехнулась Анастасия Савельевна, не смотря Елене в глаза. Всчерпнув чайной ложечкой сахару, Анастасия Савельевна занесла было ее над своей чашкой, но тут остановилась, вытряхнула сахар обратно, облизнула ложку, положила, опрокинув, на краешек блюдца, и принялась нарочито сосредоточенно доедать теперь уже свою изюмину, вновь посматривая на куличовое блюдце. — Ко мне в Никольском однажды в гости пришла девочка, одноклассница, а бабушка Матильда же всегда у нас и куличи, и пасху делала — ну, знаешь, сладкий творог такой, пирамидкой. Матильда же не просто очень верующая была, а…
— Как?! Матильда была верующая?!
— А то нет… — ухмылялась Анастасия Савельевна — опять себе под нос, и все так же на Елену глаз не поднимая. — Можно я еще один кусочек съем? — спросила, наконец, кого-то в воздух, но явно не Елену, Анастасия Савельевна, сострадательно положила правую руку на живот, охнула, но, видимо, получив от какого-то небесного вечно благожелательного повара положительный ответ, немедленно зажевала еще один куличовый клинышек. — Глафирушка моя, мама, тоже верующей была всю жизнь…
— Как?! — Елена все больше и больше откидывалась назад на табуретке — как если бы тут прямо перед ней в сердце кухни выросло бы апельсиновое дерево, что ли, — и каждую секунду разрасталось все шире и шире. — Бабушка Глафира веровала в Бога?! Почему же ты мне никогда…?!
— Конечно верила! — Анастасия Савельевна до сих пор так и не смотрела Елене в глаза, возясь теперь уже с круглой чайной крышечкой, прижав ее указательным пальцем, и доливая себе крепкой, чуть не черной, заварки с крупными, кружившимися, разваренными чаинками. — Боялась говорить только об этом, всю жизнь — чтобы ни мне, ни тебе не навредить, чтобы неприятностей ни у кого из-за нее не было. Матильда-то другая по характеру была… Ух! Та еще, стервозина была. Матильда бы скрываться не стала. Чуть что не по ней — ка-а-ак сказанет: «Я5зьви жь их в корень!» Ругательство у нее такое было, когда гневалась. Тот еще характериц был… — Анастасия Савельевна весело, и одновременно с раздражением взглянула наконец на Елену: — Как же ты, все-таки, Ленка, похожа на Матильду! Ну надо же, как гены через два поколения передались! И внешностью, и характером… Стерва! Она поэтому и в Ужарово-то из Москвы переехала жить, одна. Видеть она всю эту советскую власть не могла — и молчать, когда видела все это вокруг, тоже не могла. Она же у нас дворянка была, ух, с норовом. Уехала. Зимы даже одна жила там — в этой ее комнатке с печкой, где ее лавзеровая веранда. Воду себе коромыслом из колодца носила. Руки у нее, как и у бабушки Глафиры, все от артрита перекрюченные уже были — чувствительные слишком, к холоду не приспособленные. И вот Матильда, упрямая как камень, одна, жила в этой своей комнатке, с иконой.
— Как?! У нее икона была?! Настоящая?!
— Настоящая, настоящая. Ну ты Ленка скажешь тоже! А то какая же?! Поддельная что ли?! Николая Чудотворца. Иконку ей Кирьяновна отдала тайком — это ж еще мать Кирьяновны из Ужаровской церкви иконку спасла, припрятала, когда большевики церковь в Ужарово разрушали и иконы жгли.
Чувствуя себя, как человек, всю жизнь умиравший от голода, вдруг обнаруживший, что у в буфете в сахарнице у него таилось диамантовое сокровище — Елена уже только изумленно хлопала глазами, боясь спугнуть материны откровения.