Москву тем временем штормило. И планы были самыми жаркими. До смерти перепугавшись массовых несанкционированных антикоммунистических выступлений в центре Москвы, Горбачев решил «канализировать» (по меткому ехидненькому выражению Дьюрьки) протесты — и, жестоко разгоняя митинги в центре, слить тихонько всех недовольных на окраину — в Лужники, на площадку рядом со стадионом. Задумка была, как сразу же выяснилась, дурацкая: один из первых же митингов во время первого, беспрецедентного, съезда народных депутатов — заполнил почти всю гигантскую (предоставленную властями, сдуру) асфальтированную Лужниковскую площадку — живым, забавным, думающим, пробудившимся людом — не желающим быть быдлом. Немедленно наложив в штаны, от такой массовости, еще больше — Кремль и спецслужбы сделали еще большую глупость: уже собравшихся, в загоне оцепления, велели не разгонять, а доступ к площадке перекрыли военными взводами. И Дьюрьке с Еленой в тот день пришлось пробиваться хитростью — когда, идя от метро, на дороге натолкнулись на военный патруль, преградивший им дорогу, Елена заявила:
— А мы здесь живем — воон в том доме! (и указала на большущий сталинский двор по правую руку). — Нас мама ждет — пропустите нас немедленно.
Дьюрька густо-прегусто, предательски, покраснел от смущения — но Елена, для пущей правдоподобности взяв его под руку, быстрее свернула с ним вместе в указанный двор, к счастью оказавшийся сквозным — и через пять минут они уже перебрались, обойдя конвои, через железнодорожную насыпь, на бурлившую людьми гигантскую площадь.
— Дурачки они там в Кремле, — чуть надувая щеки, комментировал Дьюрька, вышагивая внутри железяками разборного заборчика огороженной асфальтированной площади, широко расправив плечи, в своей белой футболочке с сеточкой, наподобие баскетбольной, на кармашке — выискивая в толпе, к какому бы депутату, приехавшему в Лужники прямо со съезда, подойти потрепаться. — Дурачки они, что сюда, на выселки, народ прогнали. Надеются, наверное, что вон, электрички здесь, выступления заглушать будут! — злорадно прокомментировал Дьюрька грохот медленно проехавшего поезда. — Но только если раньше разрозненные ручейки в центре Москвы протестовали — то теперь здесь миллион будет. А потом и к Кремлю двинет!
Съезд, в честность избрания депутатов на который Елена ни секунды, в отличие от Дьюрьки, не верила — тем не менее, стал, для любого не тупого москвича, и вправду, любимой игрушкой: перед телевизором сидели все, поголовно (сидели, разумеется, вперившись в экран, каждый у себя дома, и Дьюрька, и Елена — шатаясь каждый день потом в Лужники). Впервые, за все советское время, по ведущим, лживым насквозь, контролируемым из Кремля до малейшего пука, телеканалам страны зазвучала правда. И все это — благодаря тому, что чудом прорвавшийся в депутаты академик Сахаров (горячо ненавидимый доярками, кухарками, военными, гэбэшниками и просто молчаливыми идиотами, назначенными в «большинство» съезда) — вдохновеннейше хулиганил — и немедленно же докладывал о происходящем в городе и мире, используя прямую трансляцию съезда.
— Мне вчера позвонила девочка с этого митинга, она плакала, — медленно и лирично говорил Сахаров (и вакханалья массовки съезда, завидев у микрофона его долговязую, худую, нелепую какую-то фигуру — со снежным одуванчиком по краям лысины — сразу же, почуяв звериным чутьем по его интонации, что произнесет Сахаров нечто, от чего они начнут поджариваться, принималась его «захлопывать», чтоб заглушить голос). — Она плакала после того… — продолжал Сахаров, косовато двигая ртом, и как будто бережно пробуя слова на ощупь, перед тем как их произнести, — …что эти люди были окружены милицией. Я не сразу смог приехать в Лужники, я не очень хорошо себя чувствовал вчера, но все-таки я приехал. И я говорил с этими людьми — с теми которые там еще остались. Это был очень хороший содержательный разговор о проблемах съезда, о вообще о вещах, которые волнуют людей. Это — наша молодежь, наше будущее — эти люди! Люди, которые активно интересуются съездом, активно интересуются всем…
Телефон у Елены начинал немедленно разрываться:
— Ты слышишь?! Слышишь?! Он о нас говорит! — вопил, в заполошном восторге, звонивший Дьюрька, умудрившийся накануне с Сахаровым на митинге не только поговорить, но даже и заставил Елену сфотографировать себя несколько раз с Сахаровым в момент этих разговоров.
— Ну конечно, конечно я слышу, Дьюрька! — злилась Елена, что он мешает смотреть.
— Мы не можем окружать народ дивизией имени Дзержинского! — махал указательным пальцем на трибунке Сахаров.
— Слышишь?! Слышишь?! Мы с тобой дивизию Дзержинского вчера в Лужниках, оказывается, перехитрили! — торжествовал, хохоча, Дьюрька.
— Дьюрька, замолчи, дай дослушать, — все так же с трубкой у уха, втянув провод из кухни в комнату Анастасии Савельевны, застывала опять Елена у телевизора, и делала громкость побольше, помогая тихим, но яростным ноткам Сахарова.
— Мы не можем окружать народ дивизией имени Дзержинского! Той самой, которая была в Тбилиси, и которая сейчас показывает свою потенциальную силу. В данном случае — потенциальную — но мы знаем, что они делали там, в Тбилиси! — яростно продолжал Сахаров с трибуны — и камера выхватывала среди депутатов хорошо стоптанное, крепкое, сбитое, гэбэшное лицо с отсутствующими бровями, и с орангутанговыми губами, как будто ловящими теннисный мяч, недовольно от слов Сахарова гримасничавшее и трясущееся. Но Сахаров, тем временем, тихим голосом добивал уродов: — И девочки, мальчики, собравшиеся в Лужниках, получают вот такой вот урок демократии! Мы этого не можем допустить! Я предлагаю на время съезда отменить действие антидемократических законов о митингах и демонстрациях! Никаких разрешений не должно быть! Мы этим тоже компрометируем съезд!
Дьюрька аж выл от восторга на том конце трубки.
Даже Крутаков, в обычное время ненавидевший смотреть ящик для идиотов, на две недели съезда перебрался обратно к родителям — потому что в Юлиной квартире телевизора не было («Пррропила на сэйшэне! — в шутку объяснял Крутаков).
А Елена, с какой-то завороженностью, как будто наблюдает кунцкамеру, не верила своим глазам, следя за хамством, с которым Горбачев (никто, партийный выдвиженец, карьерист, парвеню, вовремя почувствовавший конъюнктуру цивилизованных перемен во взрывающихся совковых неандертальских атомных джунглях) смел, восседая под пятнадцатиметровым белым идолищем-статуей Ленина (выставленном в алтарном овальном углублении советского капища — с усеченными колонками по краям и с кроваво красными кромками раздвинутого занавеса — в президиуме осовеченного гигантского зала Большого Кремлевского Дворца), — свысока обращаться к Сахарову, еще и указывать ему что-то, как не выучившему урок школьнику, отчитывать его — вместо того чтобы опуститься перед ним на колени и молить о прощении за все преступления своей партии перед лучшими людьми страны.
— Андрей Дмитриевич! Только я прошу… Я вижу всех вас — и кахда я даю слово — тахда брать! — со своим фрикативным «х-гэ» поучал Горбачов академика, семь лет выстрадавшего в ссылке — за право говорить правду.
— Ну, извините… — скромно и вежливо, развернувшись, отходил Сахаров от трибуны.
— Пожалуйста! — тыкал тут же, через секунду, опять ему рукой в трибунку, стоя как будто сверху над ним, из президиума, Горбачев. — Андрей, Дмитриевич, Андрей Дмитриевич, пожалуйста!
И на ладан дышащий академик, после мерзкой Горбачевской выволочки, придерживаясь рукой за трибунку, возвращался.
В разгар съезда, правда, Сахаров явно понял, что нельзя ждать милостей от такой природы — и стал, вопреки всем регламентам, просто таки выкрикивать правду в отбираемый у него микрофон — вопреки вопящему, как взбесившийся зоопарк, захлопывающему его, улюлюкающему большинству съезда.
— Я имею на это право! Меня послал народ! — сжимал он худенькую руку в кулаке и потрясал ею.
И действительно — какое-то чудо истошного и бесстрашного говорения правды — на глазах у всего мира — после вечности лжи в стране — свершалось, благодаря ему — одному единственному из более двух тысяч сидевших в зале болванок (если не считать немногочисленных демократов из числа «прозревших» коммунистов — кумиров Дьюрьки — тоже приходивших каждый вечер в Лужники, избранных, в основном, в Москве и в Питере — но, на взгляд Елены, как-то осторожничавших, системничавших, все время как будто оглядывавшихся — как бы окончательно не испортить отношения с партийными паханами, и, на всякий случай, прячущих все-таки в кармане зачем-то партбилет).
— Андрей Дмитрич! Мы вам дадим слово в конце заседания следующего! Зачем сейчас… — возмущался из президиума на матерого волка с чуть подбитым глазом и припухшей челюстью похожий Лукьянов.