— Тан-нюша, что вы здесь делаете?
— Хулиган, — она похотливо раскрыла пухлый рот, — во я вам спою…
* * *
Некоторые скептики считают, что эмиграция — это просто смена одних дураков на других, идиотов, изъясняющихся на понятном языке, на дебилов, философствующих на непонятном.
Дурак, говорящий по-французски, по-испански, по-английски свежему эмигранту из туманной России кажется значительно умнее дурака, говорящего по-русски. На первых порах…
Поэтому самые счастливые минуты эмигранта — пока он не знает языка, пока он не понимает ни одного слова. В эти счастливые дни им кажется, что их окружают философы, интеллектуалы, мыслители. Что мясник в магазине — почти профессор, почтальон — физик-теоретик, а кассирша в банке — Софья Ковалевская. Поэтому по-настоящему умные эмигранты язык принципиально не учат, стараясь продлить блаженное состояние. Со временем у них возникают принципиальные разногласия с теми, кто штудировал язык день и ночь.
Последние считают, что на Западе живут такие же идиоты, что и на Востоке, что западный дурак точно такой же, он просто западнее, а западный мясник отличается от восточного только одним — у него есть мясо для продажи, а у восточного — нет…
Вот вам один из абсурдов нашей жизни — первая группа, можно сказать, сообщество бездельников, не ударивших палец о палец, счастлива и беспечна, а вторая, сломавшая язык и голову на «Konjunktiv et Subjonctif», разочарована и печальна.
— Мы вас предупреждали, — говорят беспечные из первой группы, — зачем вы штудировали язык? Вам было плохо видеть в кассирше великого математика, вам нужно в ней видеть идиотку? D’accord!..
Это одно из нескольких слов, которые они случайно узнали, и живут с ними гораздо спокойнее, чем те, которые зазубрили тысяч девять — они любят, восхищаются, пьют водку, поют русские песни, едят харчо и котлеты по-киевски, читают русскую литературу, устраиваются на прекрасные работы и имеют друзей среди аборигенов.
Вторая группа, обремененная языком и знанием новой жизни, часто вообще не находит никакой работы и общается только между собой — по-русски. Они с удовольствием отдали бы свой выученный язык со всеми его жаргонами, пословицами и поговорками первой группе, если бы та только согласилась его взять.
— Yankee go home! — отвечает первая группа. — Nevermore!
Она хочет видеть людей тонкими, прекрасными, возвышенными. Она знает, что это возможно только тогда, когда ничего не понимаешь… Виль болтал только на одном языке пятиязычного города, и, казалось бы, исходя из вышесказанного, в городе на одного дурака должно было приходиться четверо умных. Если, конечно, считать, что на каждом из пяти языков говорило одинаковое количество людей. Но у него получалось наоборот. Возможно, сказывалось то, что он был сатириком. Еще на берегах Невы его предупреждали:
— Виль, зачем менять одних дураков на других…
Поэтому к встрече с аборигенами он был готов. Она его не смутила. Его несколько смутило то, что он поменял не только дураков, но и врагов. Одних неприятелей на других…
Там самым страшным его врагом были цензоры, здесь несколько неожиданно оказались переводчики.
Когда к цензорам в руки попадали его произведения — они ликовали. Они надевали очки, точили цветные карандаши — и приступали к работе. Они вычеркивали слова, фразы, целые страницы, убирали подтекст, но то немногое, что оставалось, было его, Виля.
Переводчики от него не оставляли ничего — даже названия, даже фамилии, которую почти всегда перевирали. Его смех, которым он так гордился, они превращали в плач, меткое слово, над которым он так бился — в плоское, как вобла, блестящий афоризм — в заезженную банальность…
Ни один самый талантливый, самый прозорливый цензор не смог бы так изуродовать его текст, как это делала за большие деньги фрау Кох. Иногда, беседуя с ней в городском кафе «Тиволи», он с тоской вспоминал Фарбрендера и тихо завидовал Персидскому.
Фрау Кох умудрялась превращать его сатирические романы в лирические произведения со вздохами, ахами, закатыванием глаз и многозначительным молчанием. Автором их мог быть не закаленный сатирик, а вертлявый юноша с явной склонностью к гомосексуализму.
— Фрау Кох, — мягко говорил Виль, — зачем вы из меня делаете гомика? Я люблю женщин, фрау Кох…
— Как это — зачем?! — возмущалась фрау. — Любить женщин сегодня не модно, майн либе! Сегодня настоящий мужчина должен любить другого настоящего мужчину! — Она отпивала горячий шоколад. — Поэтому я одна.
— Оставим мужчин в покое, — Виль старался держать себя в руках. — Зачем вы сатирика превращаете в лирика, в романтика, фрау Кох?
— Я вас так вижу, шер ами: «… Санкт-Петербург, Пушкин, Черная речка, Дантес, дуэль…»
— Не надо меня убивать, фрау Кох, я хочу еще пожить…. Попробуйте взглянуть на меня иначе… Вот у меня, например, фраза, с которой я уже и так намучился — «Во я ему спела!»… Что вы с ней сделали?
Фрау Кох обиделась.
— Я считаю, что ее перевод — это одна из самых больших моих удач! «Во я ему спела» я перевела, как «Она спела ему песню Сольвейг!»
Фрау Кох гордо откинулась на спинку кресла.
— Но почему, дорогая фрау? — пробормотал Виль.
— Потому, что он — Пер-Гюнт!
— К-кто?
— Тот романтик… Мечтатель на лестнице.
— Да с чего вы это взяли?!
— Из подтекста, майн либе… Вы не умеете читать собственный подтекст!
Виль икнул.
— Еще шоколаду, фрау Кох?
— With pleasure!
— Вы сами иногда не знаете, что пишете, — продолжала фрау, размешивая шоколад. — Не заканчиваете слова. Например: — «Во»! Что такое «Во»?
— Этого я больше объяснять не буду, — вскипел Виль. — Я вас только убедительно прошу — не касайтесь подтекста! Текст, only текст, фрау Кох!
— Нет, нет, вы не чувствуете, что вы пишете, — печально повторила фрау, взяла рукопись, надела очки на золотой цепочке и мечтательно прочитала: «Спой — или изнасилую».
В ее голосе звучала невысказанная тоска.
— Вы понимаете, что это означает, мон ами? Что его желание услышать голос любимой сильнее всего на свете… Сильнее либидо. Это «либидиная» песнь… Я вижу, до вас это не доходит… Вас когда-нибудь насиловали?
— Н-нет, — признался Виль. — Такого еще не было.
— А меня — да! В двадцать девятом! За месяц до экономического краха!
Виль вытер платком лоб.
— Шоколада… выпьете… немного… еще…? — пролепетал он.
— Volontiers.
Принесли кувшин с дымящимся напитком. Фрау продолжала.
— Жрать было нечего. Река пересохла, я была прекрасна, худа. Коса до бедер… Он появился неожиданно, из-под моста…
— Пер-Гюнт? — пробормотал Виль.
Фрау его не слышала. Ее уже вообще не было в кафе. Она была там, под мостом.
— …Высокий, стройный красавец с каштановыми локонами… Романтическим профилем…
Виль тихо поднялся и на цыпочках начал отступать к двери.
— … и горящими глазами, — доносилось до него. — Настоящий Пер-Гюнт!.. А экономический кризис был в разгаре… Город погружен в темноту, ни зги не видно… И вот в этой кромешной ночи…
Виль выскочил на улицу.
— Нет, уж лучше цензура, — пробормотал он…
* * *
Виль поменял не только дураков и врагов. Он поменял аппетит. Аппетит — не обед. Это было не совсем ясно, обще, туманно. Бем ворошил свою пышную шевелюру.
— Писателю не ясно. Попрошу объяснить.
— Там, шер мсье, — Виль опрокинул рюмку, — был зверский аппетит и нечего жрать. Здесь есть что пожрать — но нету аппетита. Загадка природы. Гамлетовский вопрос: что лучше — обед без аппетита или аппетит без обеда?
Бем затянулся трубкой:
— Вы пишете с подтекстом, говорите с подтекстом, смотрите с подтекстом, писаете с подтекстом, но если я правильно понял, то ты, «вье кон», предпочитаешь аппетит?.. Солженицын тебе интересен не в Центральной библиотеке, а ночью, в кровати, под одеялом, в ожидании КГБ! Если тебе пропишут водку — ты будешь хлебать кефир. Чтобы ты смачно жевал судака-орли, надо, чтоб тебя не пускали в ресторан, толкали в грудь, обзывали. И чтоб ты писал смешно — тебе должны запретить смеяться. Чтоб поднял голос — заткнуть рот! Твоя диета, сын отрицания — запретные плоды. Ты привык к ним и не можешь жрать ничего другого. А у нас их нету. У нас на них дефицит! Мон вье, благодари Бога, что ты родился там. Запретные плоды сделали из тебя великого писателя и остроумца, с которым хочется пить и есть страуса. Тебе нужны мерзости, чтобы бичевать их. Кем бы ты стал в этом стерильном городе? Возможно, банкиром, заработал бы миллион, умирал со скуки и ушел бы в «Кришну». Или адвокатом, защищающим банкира, и от той же скуки бежал бы в сельву Никарагуа. Или коммерсантом — дамская обувь, иранские ковры, и утонул бы от скуки в собственном бассейне.
— Дай мне профессию, чтоб я немножко пожил, — попросил Виль.