Ничего. Лишь бы дети росли здоровыми. Она, Бильгеис, все вынесет.
Зря ждет Гаранфил, то и дело бросаясь к калитке.
И день прошел, и два, и пять, а Магеррама все не было.
* * *
Гаранфил разбудила мать на рассвете.
— Стучат! Слышишь, стучат. Магеррам, наверное, вернулся. Я сейчас…
Она вскочила с постели, но Бильгеис опередила ее:
— Подожди. Зачем Магерраму так громко стучать в свой собственный дом. Пойду посмотрю. А ты оденься, — бросила Бильгеис дочери и поспешила во двор. — Иду, иду! — донесся ее негромкий голос.
Эти три милиционера даже «здравствуйте» ей не сказали, молча прошли в распахнутую калитку и направились в дом.
— Кто хозяйка?
— Я. — Гаранфил откинула небрежно рассыпавшиеся волосы. — Я — Что вам… еще надо?
Один из пришедших показал ей бумагу, она попыталась прочесть, но буквы прыгали перед глазами, сливались в непрерывно бегущие строки.
— Санкция на обыск.
— Хорошо, хорошо, только детей не будите.
Человек сдвинул фуражку с загорелого лба, лицо у него было усталым, безучастным.
— Извините, не могу. Мы должны…
— Что и у детей?
— Да, — он поднял на нее серые, пытливые глаза. — Разбудите и отправьте к соседям.
— Мама! — крикнула Гаранфил.
— Сейчас, сейчас. — Бильгеис пошла в комнату, где спала детвора, и один из милиционеров шагнул за ней.
Через несколько минут оттуда донесся рев маленького Айдына, хныканье Солмаз… Пока Гаранфил одевала дочь и сыновей, Бильгеис сбегала к соседям, попросила приютить ребят. Напрасно боялась она расспросов — никто и словом не обмолвился. Жена Керима молча увела к себе перепуганных спросонья детей.
Вызвали понятых, и обыск начался. «Ищите, ищите, — злорадно подумала Бильгеис. — Посмотрим, что найдете. Поздно пришедший гость ест на собственные деньги».
— Давай пиши, — тот, кто предъявил санкцию на обыск, кивнул немолодому, медлительному, с полным ртом стальных зубов милиционеру. — В шифоньере пальто мужское зимнее… Драп. Поношенное… Два костюма шерстяных… Раз, два… Пять. Пять сорочек. Платьев женских… Одиннадцать. Производства фабрики Володарского…
Странное спокойствие овладело Гаранфил. Опершись о стену, она бездумно перебирала пальцами бахрому шали, будто не с ней все это происходило, не в ее доме хозяйничали, рылись в вещах, выдвигали ящики, переворачивали матрасы эти чужие люди. Неодолимость происходящего, в котором ничего не зависело от ее, Гаранфил, воли, чувств, сделали ее почти безразличной. Хотелось одного — скорей бы это кончилось. Скорей бы забрать детей, успокоить их, накормить.
Что он так уставился на нее, этот… Наверное, он самый главный, раз документ на обыск ему доверили. Она подняла голову — цепкий, нацеленный на нее взгляд ироничных, серых глаз что-то настойчиво говорил, спрашивал.
«Скажи, куда делись ковры? Может быть, ты думаешь, что я не заметил следов на стене, на полу? Ты даже не затерла квадрат чистого паркета… Не успела или… У других это очень неплохо получается…»
«Ну… Мы давно продали эти ковры».
«А что тебе еще говорить? Только не думай, что я правду от лжи не могу отличить… И, по-моему, ты еще не научилась лгать, притворяться».
Гаранфил залилась краской, отвела глаза. Горло, губы ее пересохли, она робко потянулась к графину на столе, и старший следователь тут же наполнил стакан водой, протянул ей.
У него было смуглое, гладко выбритое лицо, густые, сильно побитые сединой волосы, заметный, портивший открытое, умное лицо шрам на подбородке.
Она все ждала, когда он спросит ее о коврах…
Но он почему-то промолчал. Только перед уходом что-то опять просигналили его глаза, но она не поняла, не «услышала». Когда с обыском было покончено и все ушли, Гаранфил, не проявив ни радости, ни огорчения, принялась наводить порядок. А внутри все болело, рвалось от стыда, унижения, каких-то беспокойных, неясных догадок; что-то не так в ее жизни, в ее безмятежной, огражденной высоким каменным забором и любовью Магеррама судьбе… Что-то не так…
Бильгеис с тревогой наблюдала за дочерью. Не нравилось ей, не доверяла она ее спокойствию, ее механически двигавшимся рукам, искусанным губам. Затаилась. От матери затаилась.
— Да что с тобой, Гаранфил! В третий раз скатерть трусишь! О горе нам, горе! — Бильгеис расплакалась. — Как каменная ходишь. Дети тебя зовут — не слышишь. Думаешь, не знаю, что сердце твое разрывается на части? А кто виноват? Все он, чтоб ему не жить!
— Перестань! — исступленно вскричала Гаранфил. — Хватит, мама! Ему что, легко там? Поздно, мама. Вспомни, как ты уговаривала меня десять лет назад! Расхваливала… Говорила, умеет жить, умеет деньги делать! А мне… Мне тогда… — Она внезапно умолкла, виновато покосилась на мать.
— Что ты говоришь, дочь? — Бильгеис всплеснула руками. — Нет, вы только послушайте! Кого защищаешь? Посмотри на себя в зеркало! Он столько горя тебе принес, а ты…
— Я прошу тебя, мама… — Гаранфил предусмотрительно закрыла дверь гостиной, — больше никогда… Ни при мне, ни при детях… Я не знаю, что плохого сделал Магеррам… Но что бы ни было… Он ради меня, ради детей.
Бильгеис обиженно заправила под темный платок свои все еще прекрасные волосы. Была в словах Гаранфил правда. Разве не она, не Бильгеис, целый месяц уговаривала дочь дать согласие Магерраму? Эх, если б знать заранее, где споткнешься… Околдовал ее тогда этот рыжий урод.
Но вслух Бильгеис сказала другое.
— Ничего теперь не поделаешь. Надо ждать, терпеть. Ты права. Сердце за тебя болит. Вот и думаю — к чему золотой тазик, в который кровью харкаешь!
* * *
Потянулись дни, наполненные ожиданием. Неприкаянно слонялась по комнатам Гаранфил. Она заметно опустилась, уже не расчесывала по нескольку раз на дню свои тяжелые каштановые волосы, не одевалась к обеду в дорогие, заморские халаты, как любил Магеррам. Не листала журналы мод в ожидании портнихи. От домработницы пришлось отказаться, и руки ее, несмотря на помощь матери, огрубели от стирки, грязной посуды. Начали вянуть любимые розы Магеррама на клумбах, и если бы не маленькая, домовитая Солмаз — она с удовольствием возилась со шлангом, — кусты бы погибли. Таяли в доме запасы муки, риса, картошки. Гаранфил ничего не замечала. Жизнь ее будто раскололась на две половинки; счастливые, безмятежные годы рядом с Магеррамом — и тоскливые, длинные-длинные дни, настоянные на ощущении беды, невозвратности тех безоблачных лет, где была она, Гаранфил, царицей и повелительницей в своем маленьком домашнем царстве, отстраненная от забот, тревог, от самой жизни, что кипела за высоким забором, жизни, которой она не знала и боялась. Иногда ею овладевало лихорадочное беспокойство, казалось, вернется, обязательно вернется тот со шрамом на подбородке следователь, что так насмешливо разглядывал следы от ковров — чистый, никем не затоптанный паркет, темный квадрат обоев, сохранивший свежие краски, вернется и спросит: «Где ковры?»
Господи, она готова была вынести все, даже лишиться добра, вовремя припрятанного мужем, только бы помочь ему распутать этот узел. Только бы он вернулся, снял с ее плеч непосильное бремя, необходимость думать, решать, что-то делать. Ей ведь и посоветоваться было не с кем; в пустоте, которую незаметно, постепенно, продуманно создавал вокруг нее Магеррам, изолируя ее от матери, ближайших родственников, подруг, не было ни одного человека, которому она могла бы протянуть руку за помощью. Ни одного!
Через несколько дней после обыска неожиданно зазвонил телефон; чуть не до обморока напугал обеих женщин этот поздний звонок.
Со страхом, словно боясь обжечься, взяла Бильгеис трубку.
— Алло? — голос был резкий, незнакомый.
— Кого тебе, сынок?
— Гаранфил.
— Кто спрашивает?
— Слушай, позови дочь. Ясно?
Это было сказано так категорично и нетерпеливо, что Бильгеис поспешно окликнула дочь — та возилась в кухне.
— Тебя, Гаранфил. — Бильгеис подозрительно посмотрела на дочь. Какой-то мужчина.
Гаранфил вытерла грязные руки о передник, с опаской взяла трубку.
— Алло?
На том конце провода нервно откашлялись.
— Слушай, ты хоть сама знаешь, какая красавица? Не встречал таких никогда. Только один раз… Давно. В Москве это было, в музее. На картине она с ребенком нарисована. Милиция охраняла эту картину. Ну, Магеррам… Ну, молодец! За такую, как ты, стоит, наверное…
Бильгеис, сгорая от любопытства, видела, как покраснела, стыдливо опустила лицо Гаранфил, как дала отбой, не дослушав незнакомца.
— Кто звонил? К добру ли так поздно?
— Поздно? — рассеянно переспросила дочь. — Да, да, поздно. Ложись спать, мама. Я сама постираю детское белье.
И ушла в ванную.
Но разве могла бы заснуть Бильгеис, не узнав, отчего так по-девичьи покраснела Гаранфил, поспешно положила трубку. Бильгеис покрутилась в детской, протерла и без того чистый кухонный стол. Поколебавшись, заглянула в ванную. Гаранфил стирала, и Бильгеис видела только ее спину, с проступавшими сквозь кофточку лопатками, свесившимися над тазом волосами.