Вспомнила. Остановилась как вкопанная у глухих ворот своего дома, присела на скамеечку, потирая ноющие с непривычки, набрякшие от тяжелых авосек руки. Тот, кто приходил с обыском. Она сразу узнала его голос, хоть и не призналась матери. Конечно, это он звонил. Высокий лоб, умные, усталые глаза, плечи широкие, сильные. Пожалел ее. Сделал вид, что не заметил следы от ковров, почти пустой сервант. И как смотрел на нее… Даже от взглядов его делалось жарко, хотелось заслониться, ей тогда в какое-то мгновение показалось, что вот он сейчас поднимется, шагнет к ней… Ноги у нее тогда вдруг ослабли, — подумалось, от страха. Нет, это было что-то другое, неиспытанное.
Господи, что лезет в голову! Магеррам там, в тюрьме, бедный, мучается, а она… У Гюляр своя жизнь, у нее своя. Если бы Магеррам узнал, о чем она думает!
Поставив авоськи на кухне, Гаранфил вошла в гостиную и вдруг как наяву увиделся маленький, жалкий, с мокрым, несчастным лицом, почти лысым, желтовато-лоснящимся черепом Магеррам, как он ползал у дивана, цепляясь за ее халат. Уродливо, как-то отдельно от его тщедушного тела, двигался горб под рубашкой. Ей было очень, очень жалко его. Но больше всего ей не хотелось тогда, чтоб он до нее дотрагивался. И в груди у него что-то неприятно сипело…
— Устала? — вошедшая Бильгеис с сочувствием посмотрела на дочь. Что-нибудь дурное услышала? Дожили! Моя дочь должна с базара тяжести таскать сама.
«Гюляр, наверное, уже едет на пляж. Машины у них нет, в переполненном автобусе едут… Рассказывает, наверное, мужу о встрече с ней, Гаранфил… Или о своем проекте, который надо „привязать к ландшафту“. С чего веселится? Как-то позвонила ей, взволнованно прокричала в трубку: „Включи радио! В космос полетел человек! Га-га-рин!“»
«Ну, полетел и полетел, — сказал Магеррам. — За то им и деньги большие платят. Нам какое дело — у нас свой „чах-чух“. А Гюляр твоя как будто тысячу рублей выиграла. Я тебе давно говорил, что она „с приветом“».
Но телевизор все-таки включил. И Гаранфил увидела толпы людей на Красной площади, таких счастливых и гордых… Живой поток, что тянулся к скромному маленькому домику, где старая мать ждала вестей о сыне… Гладковолосую голову молодой женщины в очках — Валентины, жены Гагарина. Волнение этих людей передалось и Гаранфил, но Магеррам выключил телевизор, заметив: «Ты в положении, тебе нельзя волноваться. Да и нам что за дело. Вот будут мультики, посмотрим». А что, что было ее делом? Что?! Кухня, наряды, в которых некому было даже показаться? Горшки, пеленки, многозначительные, протяжные зевки Магеррама: «А не пора ли нам в постель…»
Почему она только сейчас об этом задумалась? Иногда находила на нее тоска от гнетущего однообразия жизни. И Магеррам настораживался, лебезил, дарил ей новую безделушку или платье — обязательно с длинными рукавами, широкой юбкой. Почему только сейчас?.. Встреча с Гюляр — как с другой жизнью. Где спорят о будущих микрорайонах, встречаются одноклассники, радуются полетам в космос, ездят на пляж… Другая, большая жизнь, от которой десять лет отучали ее за этим высоким забором.
— Мама!
Бильгеис вздрогнула, подняла лицо от школьного фартука Солмаз, растет девочка, только и знай выпускай запас.
— Что? Что случилось?
— Мама, зачем ты отдала меня замуж? Зачем не дала школу закончить? Зачем открыла дверь перед Магеррамом? Зачем?
Бильгеис испуганно посмотрела на дочь.
— Я как лучше хотела, доченька. Счастья хотела тебе. Время такое трудное было… Отец погиб…
— Мы что, умирали с голоду?
— Гаранфил, послушай! Куда ты? Я же как лучше…
Хлопнула дверь спальни, звякнул повернутый ключ.
— Господи, прости меня, — прошептала Бильгеис, приложила ухо к захлопнувшейся двери, позвала робко. — Гаранфил… Мне в школу за Солмаз надо… Оттуда в детский сад… Гаранфил! Слышишь?
— Иди, мама, иди, — непривычно жестко отозвалась Гаранфил. — Не забудь о свежем хлебе.
* * *
Первое свидание с мужем ей разрешили только два месяца спустя после суда. Несколько часов простояла она в очереди, пока увидела Магеррама в низкой, сыроватой, длинной, как кишка, комнате, где галдели, плакали, торопливо объяснялись еще десятка полтора посетителей.
Введенный конвоиром, он смутился, обрадовался, стал жадно расспрашивать о детях, доме. И только хруст пальцев под грязной, отполированной тысячами локтей крышкой стола выдавал внутреннюю боль.
— Гаранфил, родная… Не приходи больше. Очень соскучился, но… но не надо. Устала, наверное, в очереди. Все это… — он обвел глазами мрачноватые серые стены, низкий потолок, зашарканный пол, — не для тебя.
— Что ты, что ты! — Гаранфил протестующе взмахивала руками, старалась перекричать соседей. — Кто тебе еду будет приносить? Хоть иногда поешь домашнего.
— Не беспокойся, Гаранфил. Мне приносят. А ты… Здесь каждый на тебя нахально смотрит, не хочу, не могу выносить это. Поверь, лучше яд вместо фруктов, чем знать, что тебя толкают в очереди. Нет, нет, не спорь. У меня все есть. Здесь меня уважают. Бог даст, скоро вернусь. Потерпи. А там жизнь наладится.
В тюрьме свои неписаные законы, свои понятия о чести и бесчестии. Магеррам не ради красного словца упомянул об уважении. Больше того, он действительно ни в чем не нуждался, — и масло, и яйца, и фрукты, и даже мясо, все передавали ему с воли; сам кормился вдосталь, и щедро делился с товарищами по камере. Кое-что перепадало даже дежурным надзирателям…
Но авторитета, молчаливого признания собственной значительности, высшей «порядочности» — по особым меркам тюремного кодекса — только булками да куревом не завоюешь. Вроде бы никто ни о чем не спрашивал его, но знали — все взял на себя, никого из сообщников не выдал Магеррам на следствии. И те, отделавшись легким испугом, не оставляли Магеррама без своего заботливого внимания.
Надо отдать ему должное — там, где не хватало образования, срабатывал инстинкт самосохранения, как это часто бывает у недоучек, людей примитивных, равнодушных ко всему, что не касается их собственнических устремлений. Конечно, и «школа» лисы Мирзали кое-что оставила в его жизненных правилах.
Короткий разговор с участковым уполномоченным, знающим законы, утвердил Магеррама в правильности выбранной позиции. «Чем меньше людей в деле, тем мягче обвинение. Через несколько лет освободишься. А там, где замешана целая группа, — большой срок дают. Ты это учти…»
И он учел.
Отвел беду и от Калантара Биландарлы, о котором даже думать не мог спокойно. Вспоминая, с какой львиной храбростью рассуждал заместитель директора об их деле, как панибратски похлопывал по плечу Магеррама в минуты его сомнения: «Не беспокойся, добрый дядя не умер», — Магеррам задыхался от ярости. «Добрый дядя»! Он не только втянул его, Магеррама, в довольно разветвленную, хорошо продуманную цепочку соучастников — Магеррам и не заметил, как оказался в роли связного; он вынужден был общаться со всеми, и его знали все сообщники, а Калантар Биландарлы остался в тени. Он имел связь только с ним, Магеррамом, да в крайних случаях с участковым.
Долго старались распутать этот крепкий узелок. Как только не пытался следователь заставить заговорить Магеррама! Он все никак не мог поверить, что один, один человек с пятиклассным образованием мог годами расхищать продукцию завода, сбывая ее в магазин. Что спросишь с завмага — ему привезли хлеб, он проверил документы, накладные и принял груз. Затягивая следствие, Магеррам все ждал, все надеялся на обещанную Биландарлы помощь… Пока не убедился, что «добрый дядя» тихонько вышел из игры, предоставив Магерраму выкарабкиваться самому. Этот совет «взять все на себя» от него, от Биландарлы, исходил.
Разгневанный Магеррам уже готов был рассказать все как есть, хотя и понимал, что гнев — плохой советчик. Но на одном из последних допросов следователь, не поднимая глаз от бумаг, сказал: «Между прочим, недавно в автомобильной аварии погиб Калантар Биландарлы. Пo дороге в Зангелан. Трое ранены, а он… вот так». И в глаза ему пытливо глянул, надеясь подловить тайную радость. Ведь теперь его подследственному можно было и «расколоться» — какой с мертвого спрос. Но Магеррам насторожился; все это могло быть и провокацией.
Расчет понятен: Магеррам клюнет наживку, попытается свалить все на заместителя директора, начнет выкладывать доказательства…
«Ай-яй-яй, бедный Биландарлы. Такой молодой, авторитетный, дело знал», — сочувственно сказал Магеррам.
И все.
К тайной радости Магеррама, сказанное следователем оказалось правдой. «Собаке собачья смерть», — подумал тогда Магеррам, мысленно осыпая проклятиями покойного. Он ведь приметил, как Биландарлы глаза пялил на Гаранфил. И потом как-то сказал ни с того ни с сего: «А с женой тебе повезло, Магеррам». Эти слова жили в памяти, как раскаленным железом жгли его в бессонные тюремные ночи. «А вдруг прикинется, гад, другом, начнет в дом ходить, Гаранфил утешать: она же простодушна, как теленок. Еще поверит…»