Рассказывая вечером дома об этом эпизоде, мой герой-неудачник принялся вдруг описывать заморенные традисканции в черных чашах светильников. В этом увидел он вдруг символ того, что вещи окончательно потеряли свое первоначальное назначение. Все тяготело выломиться в противоположность себе. “Ты помнишь “451 градус по Фаренгейту”? — яростно вопрошал он. — Пожарные не тушат пожары, а сами их устраивают. А у нас врачи не лечат, а только дают справку о том, что человек не может работать. Милиция не охраняет, а выслеживает и ловит нас. И атомные станции не для того строят, чтоб энергию качать, а чтоб делать плутоний, начинку для бомб. Эта страна обречена. Когда все работают на войну и основная цель труда — убивать людей, человек не может нормально жить”.
Обхватив мышцы его рук у локтевого сгиба, заполнив длани этой нежной плотью, она не могла остановить наката горлового стона, потому что видела беззащитность сурового своего друга, им самим неосознаваемую.
“Тебе так плохо оттого, что ты некрещенный”, — сказала она. Это было нечто новое. “Ты крещенная? Ну и что?” — саркастически вскинулся он на ее заявление. “Я чувствую защиту, каждую минуту чувствую, что не одна”.
Несмотря на то, что она выглядела теперь совсем неважно, у него возникало какое-то умиление от одного ее вида, хотя он не упускал случая поиздеваться над ее вдруг обнаружившейся медлительностью. “Была такой одухотворенной, а стала такой оплодотворенной”, — иронизировал он и уверял, что больше всего мужчина любит жену, когда она брюхата. Она еще надеялась, что обойдется, не подтвердится беременность, а он все повторял: “Как я хочу!” и ночью вдруг заговорил: “Вот я его в тебе чувствую”, ощутив, как юная плоть ее облекает и его самого, и младенца. Словно у этого нелюдима из всех вариантов жизни могло сбыться только одно предназначение — быть отцом. И действительно, у него были сильно развиты лобные бугры, как она знала, признак педагогических способностей.
Через два дня он прилетел с работы с новой идеей: “Ты должна слушать музыку. Ребенок слышит уже с первых дней после зачатья”. И на допотопном стереопроигрывателе “Аккорд” все ставил “Страсти по Матфею”, приговаривая, что Бахов было оттого так много, что каждый выучивался композиции еще в утробе матери, так как в семье постоянно музицировали.
Он размышлял о странности человечьей натуры: половое влечение людей друг к другу совсем не связано с задачей продолжения рода. Животные в этом смысле гораздо честнее людей, думал он. И говорил своей возлюбленной среди неистовых, с трудом сдерживаемых позывов страсти: “Пойми, это инстинкт, самый главный инстинкт жизни!” И с малым существом, которое должно родиться и которое он представлял губастеньким, с синими круглыми глазами, как будто хотел прожить то, чего не было дано ему собственным ущербным детством.
Чердачная моя мечтательница нередко задумывалась, почему они не такие, как все, где был поворот, определивший нетривиальность судьбы. “Где я свихнулась?” — спрашивала она себя, побывав в гостях у только что вышедшей замуж однокашницы, которой родители купили кооперативную квартиру. И не находила объяснения, не могла назвать момента, как будто всем предыдущим существованием, даже выучкой штопать, готовилась к житью в скрипучем домике с мезонином и топке печи по утрам.
Она вспоминала, как все начиналось, а помнила до пустяков.
Когда людям негде остаться наедине, им трудно встречаться. Они выматываются от одного вида друг друга, почти раздражаясь от нежности, от неутолимого желанья прикасаться.
Как-то вечером на Гоголевском бульваре при июльской, с маслянистым светом луне, истомленные чувством бездомности, когда они прошли уже дважды от Арбатской площади до Смоленской, на зеленой гнутой скамейке, он обхватил ее руками и, посадив к себе на колени, крепко-крепко, в замок сомкнув пальцы, прижался к ее спине, к вискозной белой блузке, и неподвижно замер, забывшись. Она, напряженно кося глазами на редких прохожих, сидела минуту, но потом, виновато стеная, высвободилась: “Я для роли Саскии не гожусь”.
Однажды он договорился с приятелем, что тот даст на ночь ключ от своей мастерской. Надо сказать, что друзья у него были исключительно выпускники Строгановки, которым он когда-то позировал для курсовых и дипломных работ. Пока те были студентами первых курсов, он получал за свои сеансы в студии полтора рубля в час. Но позднее он так подружился с некоторыми, что когда будущим скульпторам нужна была обнаженная натура, работал даром, и стоя нагишом на сквозняках, не раз простужался. В качестве дипломной работы строгановцы должны были представлять барельефы и пластику для парков культуры и домов пионеров и во всю эксплуатировали нашего технаря. При этом оформляли крупные договора на оплату позирования, но денег он ни разу не получил. Их присваивали творцы и благополучно пропивали, иногда потчуя и самого натурщика.
Мастерская ваятеля, как вспоминала наша сентиментальная особа, располагалась в подвале кирпичного дома. В ней пахло сырой глиной, на истертом линолеуме валялись деревяшки, которые, оказывается, нужны для армирования моделей. Посередине помещения стоял проволочный остов гипсовой скульптуры, с ребрами и ступнями, только что не было черепа — все равно страшный. Железные стулья с сиденьями из расслаивающейся фанеры, у стены — обшарпанный диван… Первое, что он сказал: “На стулья не садись, на них голые натурщицы сидят”. Снял рубашку, застелил диван и усадил ее. Но кругом было грязно и чувствовалось какое-то непотребство. И после нескольких минут поцелуев он вдруг поднялся, схватил старый журнал, как бы оправдываясь, что вот надо было сюда зайти, и увел ее. А ведь хотел уговорить остаться на всю ночь, улаживал это с приятелем, который сначала отнекивался: “Занято. Можешь нарваться на конкурента”.
Весной они поехали за город на чью-то дачу. Там во дворе под клеенками стояли незаконченные статуи — печальные женщины и мальчики без рук. В доме тоже было много скульптуры: каменные бюсты и глиняные неряшливые фигурки, изначалие замыслов. В одной из мраморных голов она узнала своего возлюбленного — по прическе и крупным ушам, с несвойственным ему романтически энергичным растяжением рта. Поэтому она, взревновав, поняла, что любим он не только ею.
С собой они привезли государственный двухрублевый кулич, именуемый “кекс весенний”, к которому от избытка чувств не притронулись, а на обратном пути скормили пристанционным собакам.
Он принес в ведре воды из колонки, на полке нашлась початая банка сгущенки, подсохшей с поверхности. Они были голодны, но есть не могли, так тревожно было. Он стал кормить ее сгущеным молоком с ложечки и целовал, облизывая с ее губ сладкие капли и одурманивая своим запахом, ароматом кукурузного молодого початка. Хотел включить пригрыватель: “Я поставлю Вивальди”, — но звукосниматель был неисправен и музыки не получилось, чему она была рада, потому что странным ритмом, собственной мелодией напряглось тело, и мешались мысли в голове.
Они стояли друг против друга в полутемной комнатенке, и он вдруг шагнул вперед и обнял ее с такой силой — отдающейся и в то же время требовательной, — что почти вмял в стену ее плечи. Сзади нее на гвозде висели угольники и ножницы, и это все как будто воткнулось ей в спину и стало прочной болью преданности, жалости и падения. И в холодной чужой постели она все еще чувствовала эту боль, и было стыдно своей крови, и забота о стирке не давала ей забыться.
У них уже было прошлое! Они были подлинными детьми Москвы, своего приарбатского угла и вернулись сюда не только потому, что негде было жить и осточертели родители. Ей противен был современный дом с узкими дверями и низкими потолками из бетонных плит, где каждое движение соседей вызывает отклик вещей в твоей комнате и беспокойство посуды в шкафу. Одинаковые жилища, настаивала она, делали и людей, видящих свет сквозь сетку капроновых штор, неотличимыми друг от друга. Она не осознавала того, что он знал уже из опыта нахожденья в “ящике”: мимикрия была спасительной в этом мире, где яркая индивидуальность всегда вызывала неприязнь, а теперь и подозрение в нелояльности.
Она любила Москву, эти горбатые улочки у набережной, с многочисленными обезглавленными церквями, переделанными в мелкие фабрики. Они ходили по знакомым со школьных лет переулкам, переименованным теперь и названным улицами, но от этого не потерявшим ни своей тихости, ни кривизны. Ветхие дома с клеточками дранки за отставшей штукатуркой, рыжие потеки у водостоков и разнообразные лепные украшения: лукавые, усталые, а то и грозные львиные морды, женские лица в стиле “неогрек” с характерной полуулыбкой…
Светлый фриз четырехэтажного дома в Могильцевском украшал рельеф с фигурами в тогах. Присматриваясь, не сразу, а после нескольких прогулок, они узнали в некоторых персонажах Пушкина и Гоголя. Хоть и понятно было, что те в античных одеяниях, у классиков был весьма банный вид.