Каждый день, высиживая в людной комнате почти девять часов, он невольно перебирал в памяти детали короткого разговора с Хубаткиным и гадал, где же он допустил оплошность, проговорился и выдал себя, по сто раз на дню представляя, что же будет двадцатого числа. Чтоб утишить гул от ламп дневного света, он прижимал ладони к ушам, с трудом вытерпливая последние полтора часа и задыхаясь от соленой слизи, забивавшей ему бронхи.
Когда выходил на улицу, от свежести сначала становилось легче, но, пройдя несколько метров, он чувствовал: весь дым страшного города, все, что выдохнула Москва из высоченных труб теплостанций и дворовых котелен, кормящихся антрацитом, заполняет его грудь сжигающей волной. “Что они со мной могут сделать? Уволить? Можно работать грузчиком”, — пытался он победить безотчетный нутряной свой ужас.
Он долго не признавался дома в своей болезни и, когда она, чувствуя его огневицу, просила своего кормильца остаться дома хоть на один день, успокаивал ее, монотонно повторяя: “Пройдет!”, и уклонялся от объятий.
Она срезала самые полнотелые листья алоэ и, выдержав их дня три в темноте, чтоб усилить действенность жизнетворного растения, приготовила лекарство, смешав горький сок с кагором и медом. Она поила его на ночь отваром бузинового цвета, и после испарины на целый час лобная боль отпускала и он чувствовал блаженную слабость. Она промокала ему марлей влагу со лба и дула на лицо, чтоб охладить жар, и ее дыхание со странным этим одуванчиковым запахом сушило чувствительную его кожу. Но утром он опять вставал и шел через мост, не принимая во внимание уговоров, и даже отталкивал ее равнодушно, но шел ради нее, повинуясь идиотскому, как он говорил себе, супружескому долгу.
И за день у него опять наболевала грудь от кашля, и шум в голове был такой, что он не слышал слов, с которыми к нему обращались. Он чувствовал, как разбухло у него горло, видя его мысленно: красное, мясистое, через которое уже не мог пробиться голос.
Ночью она приходила на дощатый топчан согреть тощего своего возлюбленного, и он успокаивался. Боялся на нее дышать, чтобы не заразилась. Но она настойчиво тянулась к его лицу, и целительными были эти ее поцелуи, заживляющие лихорадки у него на губах. Обняв со спины, она прижималась к нему, повторяя собою изгиб его трясущегося тела и обвивая руками так, что он как будто сидел у нее на коленях. Ее грудь касалась его лопаток. И сквозь жар и бредовый шепот благодарности, больше не сомневаясь в ее искренности, он сказал внезапно: “Я подумал — нам бы обвенчаться”. — “Но для этого надо тебе сначала креститься”, — кротко отвечала она.
“Батурин — в первый отдел!” — сказал шеф после короткого разговора по местному телефону. “Разве уже двадцатое?” — подумал несчастный мой герой…
Он вышел из проходной и медленно побрел по переулкам. Впервые ему не хотелось идти домой. Он вспомнил, так птица в случае, если близко к птенцам подойдет хищник, кружит и кружит, не приближаясь к гнезду.
Он досадовал на себя за то, что произошло в разговоре с Хубаткиным. Опять и опять мысленно возвращаясь в обстановку мерзкого кабинета, осознавая, что объяснил далеко не все, он теперь переживал в воображении произошедшее и подбирал более точные слова. Минутами ему казалось, надо было сказать все, что думает, до конца. А потом в приступе малодушия с тошнотой вспоминал он, как в ответ на угрожающие нравоучения начальника его неожиданно для себя самого, прорвало: “Я вообще против”. — “Против чего?” — “Против всего этого. Не хочу, понимаете, не хочу…”
Инстинкт самосохранения ему отказывал, он вышагивал машинально, слушая, точно отвлеченные звуки, скрежет тормозов у себя за спиной. Он обнаружил, что забыл шарф, но не стал возвращаться, тем более, что на территорию института после окончания рабочего дня его бы и не впустили. С крыш текло, но он не отстранялся от струй, и талая вода попадала ему за ворот, обжигая шею. Он то ли улыбался с неподвижными прищуренными глазами, то ли горько жмурился, постигнув неожиданно, что ничего не страшится больше. “Разве я боюсь умереть? Разве я не хочу того покоя, который…На кладбище хорошо!” — подумал он на минуту.
Зеленоватый пар стоял над рекой. Она колыхала серые льдины в грязной воде. Кое-где виднелась белая пена, будто наплевано. Он все это видел, не глядя, словно помнил кинокадры. Какая-то сила извне так сдавливала ему голову, что он чувствовал звоночки в висках: вдруг трещало и сразу теплело, и он подумал, лопаются капилляры.
Он стал спускаться к набережной, в тень от моста, и хотя впереди, он знал, находился лестничный сход, прямо перед лицом его, как бы поднявшись стоймя, была хлюпающая неспокойная вода. И тогда, в гневном приливе сил он выбросил вперед руку, чтоб кулаком пробить это грязное водяное марево, которое застило ему взгляд. Качнувшись резко вперед и пропустив последнюю ступеньку, он не удержался на ногах и упал, даже не пытаясь схватиться за каменные перила и только бессильно помавая пальцами в воздухе.
Когда он очнулся, немощь и боль в затылке мешали ему сориентироваться. Ему представилось, он в темноте, в постели, но мигание огней светофора и невнятные сотрясения грунта привели его к реальности. Он уперся головой в гранит, хотел сесть и не смог. Редкие прохожие не обращали на него внимания. Так лежал он, должно быть, очень долго.
Девочка, которую он не увидел, запомнив только ее голосок, привела людей, и когда через некоторое время он снова пришел в себя, то безвольно закрыл глаза: его втаскивали в белый фургон, и он с облегчением подумал, что ему больше не надо самому печься о себе. И хотя его ощутимо толкали под бока и голова моталась из стороны в сторону на бессильной вые, он не почувствовал обиды. Его приняли за пьяного и везли, по всей видимости, в вытрезвитель.
Машина ехала очень долго, убаюкав его пением мотора. Потом она остановилась, его выволокли, хотя ему и не хотелось вылезать, наконец-то согрелся. Взяв под руки, повели. За казенного вида дверью он увидел просторное помещение, часть которого занимала клетка, крепкая загородка из стальных полос-дюймовок с частой сеткой, вроде той, которой затягивают лифтовые шахты.
Посадили на жесткий диван под лампочкой и больше не обращали на него внимания. Был сквозняк и такой яркий свет, что он стал руками защищать глаза, тычась лицом в дерматиновый валик дивана.
И когда долгожданная тьма пришла к нему, еще до того, как дежурный врач осмотрел беднягу, ворча, что нет нормального зрачкового рефлекса, до того, как был записан какой-то диагноз со знаком вопроса, еще до всего этого, крепкие планки грушевого дерева замелькали у него перед глазами, розово-коричневые, и он мысленно соединял их в паз, и даже слышал постукивание, радуясь широкому полю доски. Туловище его подергивалось время от времени в ритме этих ударов, и, наконец, он затих в беспамятстве.
С утра было ей худо, не могла есть, и даже не могла себя заставить умыться водой из-под крана. В пасмурные дни всегда было не по себе. Звуки падающих капель, казалось, сводят с ума. Она пряталась с головой под одеяло, но тоска не проходила. И не только от протекающего потолка…
Когда в семь часов он не пришел домой, немного прождав, она оделась и пошла под дождем встречать, несколько раз пройдясь взад-вперед по переулку и на пятках обходя лужи, обрамленные желтоватым льдом, потому что туфли ее не годились для такой погоды.
Она поднималась к себе и, не снимая пальто, стояла в кухне, чтоб согреть руки над плиткой, и снова шла на улицу. В полночь позвонила из автомата, без монеты, с трепетом набрав “02”. “Тридцать четвертое слушает”. Она объяснила, что пропал ее муж, чуть затруднившись, назвала адрес, где он прописан. Но когда дежурный узнал, что тот с утра был на работе и, видно, задержался где-то, он, смеясь, успокоил ее: “Придет!”
За час она успела преодолеть путь от дома до его института и обратно, пролетая по тем ступеням, откуда его взяла дежурная бригада. У нее останавливалось сердце от ужаса перед темнотой, пока она пробиралась по безлюдной набережной, сквозь хлорноватистокислый морочный туман бассейна “Москва”. Вспомнила вдруг по дороге: когда ломали трущобы в Большом Афанасьевском, она видела, бежит под горку крыса — по мостовой, вдоль тротуарного бортика — с трагическим писком. И сейчас, несясь среди враждебных громад города и шаркая пятками по гудрону, как это присуще обычно ходьбе слабовидящих, она ощущала себя самое ополоумевшим в горе зверьком.
Она звонила в милицию снова, каждый раз преодолевая застенчивость, осипнув от волнения и холода. Уже не спрашивая ни фамилии, ни адреса и, как видно, узнавая ее по голосу, диспетчер говорил, чтобы от нее отделаться: “Он отдыхает, не беспокойтесь!” Ей ни разу не нагрубили.
Она зажгла все лампы в обеих комнатах и то и дело бегала к окну, выходящему на улицу. В течение ночи дважды выскакивала в пустой переулок, в коричневую от грязи мглу, потому что мерещилось: он зовет ее снизу. Она уже отчаялась просить помощи в милиции и ждала утра, решив искать его сама. Прибежала в опорный пункт охраны порядка у Крымского моста ни свет ни заря и пыталась узнать, куда отвозили людей, которым, как она выразилась, стало плохо на улице. “Он совсем больной!” — приговаривала она, успев надоесть дежурному, который только-только заступил на сутки.